прочесть. Но тут пролетавший ангел сердито грозит ей и прикладывает палец к устам. И Гемула послушно отправляется восвояси. VIII Жизнь на середине. Мысли об отсутствии страха. О том, что пейзаж теперь интересней портрета. Особенно если от моря подняться в пустыню. Вади Дарга зимой несет воды, собранные с лика Иерусалима, в Мертвое море. Готика отвесных склонов, скальные соборы, – с их кровли отказался шагнуть Иисус. Стоит заблудиться в пустыне, чтобы встретить себя. Смерть – это объятия двойника. IX Тристрамии облетают каньон и меняют курс к оазису – лакомиться финиками и купаться. Пустыня, человек, каменная пирамидка, заклинающая духов пустыни, – знак, запятая. Строки тоже призваны заклясть духов чистой бумаги. Море проступает на зазубренном горами лезвии горизонта. Противолодочный самолет барражирует над границей. Призрак Лоуренса Аравийского седлает верблюда, И тот встает, не понимая, кто натягивает поводья. Впереди над Негевом толпятся миражи Синая. X «Знаешь, Господи, – шепчет Гемула, – Я бы хотела быть смертной, обыкновенной тристрамией – черной пугливой птицей. Что мне жизнь вне тела – маета и только. Тело – залог соучастия в Творении. Важно обладать обоняньем, дыханием, болью. Что за скука – Твоя хлебная вечность». Вдруг из-за холма раздается скрежет пониженной передачи и навстречу переваливается через гребень пикап, полный скарба, женщин, детишек; бедуины машут руками, улыбаясь. Солнце касается медным зрачком горизонта и заливает пустыню лучистым взором.
Ключ
Вчера утром, когда поливал цветы под окном, я передвинул горшок – похожий на пифос, горшок из толстой огненно-красной глины с тремя стеблями бело-розовых орхидей. Что-то скрежетнуло под ним, и у меня на ладони вдруг оказался заржавелый ключ. Дыханье остановилось, и я замер. Когда-то – когда ты ушла, ты оставила ключ здесь – в условном месте. С тех пор я не заглядывал сюда. Зачем? У меня на связке есть свой ключ, им я и открывал все время, позабыв про тот, что был у тебя. Или в надежде, что ты вернешься. Не знаю. С тех пор мы не виделись. Прошел день, миновал вечер, и уже с зубной щеткой в руке я вышел проверить – заперта ли дверь-решетка, ведущая в сад, мимо уголка, где мы кормили соседского кота, когда он еще здравствовал; сюда к полуночи приходил и еж, чтобы подъесть остатки кошачьего корма. Он терзал миску, а однажды опрокинул ее на себя и пополз, как слон под шляпой. А я услышал, как ты засмеялась. О, этот звонкий глубокий голос! Вспоминая его, я чувствую, как поднимается в гортань сердце. Но при этом – я совсем не помню твоего лица. Как странно!.. Впрочем, так и полагается божеству оставаться инкогнито – незримым. Еще в детстве я точно знал, что если не можешь вспомнить лицо той девочки, о которой часто думаешь, ради которой берешь высоту на физкультуре, стараешься прийти первым на кроссе, – если ты не можешь вспомнить это личико – значит, это всерьез, значит ты ее «любишь». И правда, нельзя полюбить то, что уже стало, что уже завершено; лишь то, что течет, способно увлечь душу, подобно речи, подобно времени. И разве способна память остановить течение реки? Я вставил ключ в личинку замка, повернул, язычок вдвинулся в прорезь, но ключ больше не пошевелился. Я чертыхнулся. Я рассмеялся. Как странно! Как давно мне не приходилось оказаться в запертом помещении. Однажды школьником на экскурсии по Петропавловский крепости нас, возбужденных девятиклассников, привели в карцер, где сидел кто-то из декабристов. Лунин? Волконский? Все вышли, а я остался, чтобы почувствовать то, что испытывали кумиры. Дверь закрылась. Я присел на краешек топчана и попытался представить себе, каково день напролет проводить месяц за месяцем в этом каменном мешке, с узким окошком в толстенной стене. Единственный плюс состоял в высоте потолка, я не переношу низкие потолки. И вот кто-то выключил в карцере свет снаружи – и только тогда мне стало страшно. Да, я рассмеялся от страха. Потому что подумал: твой ключ – он заноза. Я сел и попытался выдернуть, повернуть. Все тщетно. И тогда я взял стальной прут и использовал его как рычаг, но только треснула