развивающихся странах эфир до сих пор используется как обезболивающее. Фритцль хранил его в коричневой стеклянной банке в одном из отсеков своих мастерских.
Что именно произошло 28 августа, остается неясным. Показания хорошо информированных полицейских указывают на то, что Фритцль попросил Элизабет пойти с ним в подвал, чтобы «помочь закрепить что-то». Это было пугающее предложение. Отец надругался над ней много лет и вот теперь просил спуститься в свои владения, столь строго скрываемые от чужих глаз.
Элизабет сбежала по одиннадцати ступенькам, ведущим в бункер, и в первый — и в последний раз — вдохнула воздух свободы. В то утро она в последний раз наложила макияж перед зеркалом в своей спальне, в последний раз почистила зубы в семейной ванной, в последний раз подумала о планах на будущее. Ее жизнь дошла до той грани, после которой девушку вычеркнули из истории.
Фритцль провел дочь сквозь дверь незаконно построенной камеры — но как могла она отличить тайное и незаконное от дозволенного и разрешенного властями? Он провел ее через лабиринт дверей, каждая из которых, захлопываясь, словно опечатывала ее судьбу, и вот они дошли до последней.
О чем думала Элизабет, пока Фритцль подгонял дверь к раме? В какой-то момент дверь встала на место, Элизабет встряхнулась, чтобы идти, но рука отца, сжимавшая полотенце, пропитанное чем-то вроде алкоголя, с силой прижалась к ее лицу. Она боролась, затем ощутила слабость… затем — ничего.
До свидания, Сисси.
Глава 5
Образ жизни
Единственными спутниками детей в их затерянном мире были ужас и скука. Впоследствии, по крайней мере у Элизабет, появилось развлечение; она должна была быть сильной, чтобы отстаивать их. Она собрала все свои запасы мужества, чтобы выжить в ситуации, в которой не выдерживали и не такие сильные, как она. Но венцом всего стали первые пять лет ее заточения в пропахшем злом, затхлом безмолвном мире, где она жила лишенная общения, книг, поддержки. Она не могла слышать даже тяжелых шагов своего мучителя, потому что он расхаживал одиннадцатью ступенями выше, этими проклятыми одиннадцатью ступенями, отделявшими ее от внешнего мира, — настолько толсты были стены и бетонная дверь. Граница между днем и ночью стерлась, вернее, слилась в мглистую дымку бесконечно медленных часов. Мучительный груз впустую протекающей жизни разъедал ее душу, как болезнетворная опухоль.
* * *
Она не вела дневника, ей не к кому было обратиться, никто не услышал бы ее криков — кроме Бога. Она постоянно молилась, чтобы Он спас ее, и молитвы ее обретали ту глубину, о которой она не могла и помыслить в те дни, когда с матерью, братьями и сестрами ходила к воскресной мессе. Один только Йозеф сторонился церкви, и все же теперь только он один будет слышать молитвы дочери все двадцать четыре долгих года — и не внимать им.
В первые дни она билась о стены и царапала потолок. Воя от боли и тоски, взывала о помощи, которая никогда не придет. Она сломала себе ногти и разодрала кожу. Ее выворачивало наизнанку от собственных воплей; она плакала, пока слезы ее не иссякли. Она и не подозревала, что человек способен плакать столько, сколько плакала она.
Элизабет не могла знать, что вход в лабиринт охраняют восемь отдельных дверей; последняя весила полтонны. Бомба могла взорваться в камере, и никто в доме ничего бы не услышал, настолько скрупулезен был отец в своих планах и расчетах.
Время ускользало, не за что было зацепиться. Она мерила шагами лабиринт, как обезумевший Минотавр, в поисках выхода, которого не было. Она старалась затеряться в прошлом, в котором уцелело немного удовольствия, несмотря на побои и ночные посещения развратного отца, отчаянно стараясь воскресить в памяти хотя бы мгновения радости. Она воображала игры, которые затевала в лугах за Зеештерном в летние месяцы, когда отец был в какой-нибудь заграничной стране или Амштеттене и она была свободна от его тирании. Она вспоминала доброту матери: деньги, которые та наскребала, чтобы купить ей подарок, то, как она плавала в Мондзее, тайные походы с сестрами в какую-нибудь глушь, где можно было встречаться с мальчиками. Вспоминала дружбу, которую она пыталась завязать, одновременно готовясь уйти вслед за старшими сестрами.
Бывали дни, когда она устраивала себе воображаемую прогулку. Выбирала какую-нибудь отдаленную возвышенность, где бывала ребенком, прикидывала в уме, сколько займет путь, и пускалась в дорогу. Она могла даже не включать света, пробираясь по своей тридцатипятиметровой темнице, поскольку знала количество шагов наизусть. Через два часа она включала скудное освещение, притворяясь, что это яркая заря взошла над снежными вершинами гор, обрамлявших озеро, которое существовало лишь в ее воображении. Она могла часами бродить по комнате, затем брала приготовленные заранее сэндвичи, присаживалась на кровать, чтобы съесть их, и представляла, что сидит на скале, наблюдая, как белки мечутся над ней в ветвях высокой пихты. После этого старалась уснуть хоть на часок, вспоминая, как нежные лучи солнца омывают лицо и белые облака стремительно проносятся по голубому небу. Медленно всплывая из глубин сна, она тихонько напевала старинный гимн, который австрийцы традиционно пели своим детям вместо колыбельной.
Тишь, тишь, тишь,
Слышишь, как падает снег.
Крепко спит человек.
Весь мир спит.
Зорко звезда нас хранит.