(«…трудныхъ повестей о плъку Игорьве»). Известно, что κάτεργοv также означает труд, работу. А это греческое слово дало начало русской «каторге»[422].
Такое отождествление понятий «труд» и «мука» закономерно и оправдано всем ходом истории. Оно особенно понятно нам — пленягам. Ведь радостен и благороден только свободный труд. Рабский труд — мука, наказание, каторга.
Самая тяжелая работа легка, когда видишь пользу, которую приносишь обществу, народу, отчизне. Но какая мука сознавать, что каждый взмах твоего молотка — удар в спину брата. Мысль эта жесточе голода и побоев.
«Räder müssen rollen für den Sieg!»[423] — кричат фашистские плакаты на всех стенках и заборах.
[Далее в оригинале отсутствует страница.]
— Гляубе ништ[424].
— Дох! Дас виссен, алле майне арбайтскамраден[425] (это он обоих рабочих назвал товарищами по труду!).
— Я, я, — согласно поддакнули Монн и Кайдль (попробуй не поддакнуть, мигом за Можай загонит).
— Абер, герр шеф, эссен ист ништ гут унд аух цу венишь[426].
— Хальте мауль! — взревел Дике швайн. — Фердаммте керль, ду вирст цу фреш. Зофорт ин целле, унд нексте драй таге хальбрацион брот унд кайне зуппе[427].
В 5 часов вечера выгнали нас во двор, построили «драй-унд-драй» и под усиленным конвоем вывели на улицу. На каждом углу рогатый шупо (каска с «рогом» впереди, на роге Adler и Hakenkreuz)[428], вдоль тротуаров прохаживаются гештаповские агенты.
Куда ведут? Зачем?
Нам все равно, эгаль и вшистко едно[429]. Не вперед, а вниз обращены наши взоры. Здесь, на мостовой, можно наловить бычков, счастливчику иногда удается схватить почти целую сигарету.
На Параденпляц сталкиваемся с колонной пленных завода Демаг[430].
— Здорово, братцы! С праздником!
— И вас также!
Вот подвели нас к большому зданию с куполом. На фасаде огромными золочеными буквами надпись: Orpheum[431]. Это театр музыкальной комедии.
Сквозь строй полицейских и гештаповских агентов прошли мы в зрительный зал. Мужчин рассадили в партере и амфитеатре, а женщин на балконе. Крайние стулья в каждом ряду заняли вахманы. Гештаповцы, полицаи, сыщики, охранники в мундирах и без мундиров блокировали все входы и выходы, сплошным кольцом окружили партер. Длинной лентой они протянулись по всем внешним и внутренним проходам зрительного зала.
Не выключая света, подняли занавес и начали ломать какую-то комедию. Не знаю, что происходило на сцене, хорошо или плохо играли актеры. Мы были слепы и глухи к ним, наши сердца были закрыты для них. Я никогда не предполагал, что зрительный зал может быть так оторван от сцены. Актеры и зрители действовали независимо друг от друга, как если бы мановением волшебного жезла между ними воздвиглась неодолимая каменная гряда.
Но мы действовали, и притом очень бурно, ибо в зале стоял неумолчный гул. Наши головы непрерывно вертелись по сторонам, выискивая знакомые лица среди пленяг из других арбайтскоманд. Когда находили родственников или друзей, зал оглашался радостными криками, шумным потоком изливались вопросы, жалобы, сетования, негодования. Хотелось подойти к близкому человеку и пожать ему руку, но увы, это было «ферботен»[432]. Вахманы не позволяли ни сойти с места, ни даже привстать со стула. Но ни брань немецких псов, ни меры физического воздействия не могли воспрепятствовать нам перекликаться, обмениваться мнениями, сообщать друг другу новости, свободно выражать свои мысли и чувства.
Невеселые это были голоса. Слезой просолено каждое слово. Скорбь, безысходная печаль в каждом взгляде. На сердце будто тяжелый камень.
Зачем же немцы согнали нас в «Орфеум»? Почему они надумали вдруг позабавить нас спектаклем?
Нацисты знали, что в этот день весь трудовой мир празднует 25-летие Октября. Они боялись, что и советские военнопленные отметят в своих бараках славную годовщину. Чтобы предотвратить нежелательные для них акции, нацисты решили собрать пленяг в «Орфеуме» и весь вечер держать под неусыпным контролем. Они хотели отвлечь нас от мыслей об отечестве.
Но разве есть на свете такая сила, которая могла бы заглушить в нас тоску по родине и свободе? Здесь, под сводами «Орфеума», мы еще резче и сильнее ощутили и всю горечь этих чувств, и всю тяжесть рабских цепей.
Вчера, когда я беседовал с Фрицем Штайнбрешером, к нам неожиданно подошел инженер Вальтер Кишлер[433]. Он уловил кое-какие обрывки фраз и кое-что понял.
Сегодня я спросил Фрица:
— Вы не боитесь инженера? Ведь он может сообщить гештаповцам о наших беседах с вами.
— Это исключено. Инженер знает меня давно, ему известно, что я коммунист. Но Вальтер Кишлер хороший человек, и я нисколько не опасаюсь его.
— Почему?
— Он не способен продать или предать.
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Но какие у вас основания?
— Видите ли, инженер — католик, глубоко и искренне верующий человек.
— Инквизиторы и иезуиты тоже были католиками…
— Это верно, но наш инженер — католик совсем иного рода. Он католик-гуманист. Ему чужда расовая идеология, ибо он признаёт равенство всех людей и всех наций. А самое главное: инженер считает предательство подлостью высшей марки.
— У вас, Фриц, довольно шаткое основание. С моей точки зрения, католицизм не может служить гарантией от предательства.
— И все-таки я говорю правду. Вы сами когда-нибудь убедитесь в этом. Мой совет вам: бойтесь не инженера, а его тезку магацинера[434] Вальтера. Это законченный иезуит и фашист. Лицо у Вальтера приветливое и доброжелательное, а душа у него змеиная. Доверьтесь ему хоть на миг, и он предаст вас без зазрения совести.
Просматривал последний номер «Deutsche Allgemeine Zeitung». Особенное внимание привлекла статья-рецензия, в которой подробно рассматривается и обсуждается книга некоего ведущего чиновника из Министерства по делам восточных провинций. Рецензируемый труд называется: «Об организации восточного пространства». В пределы «Восточного пространства» (Ostraum) гитлеровцы включают Белоруссию, Украину и другие оккупированные Германией области Советского Союза.
Рецензент любовно цитирует ряд мест из книги, насыщенной расистской теорией. Вот одна из цитат (привожу ее дословно): «Восток — огромное пространство без народа. Он только тогда станет производительной частью Райша, когда будет населен немецкими крестьянами».
Прочел и перевел этот отрывок товарищам. Комментарии оказались излишними. Поняли даже украинцы, которые напитаны гетьвидмосковизмом.
Соловья-разбойника за саботаж отправили в гештапо. Он симулировал слепоту. Его дважды водили к глазнику. Самурай все время следил за ним и потом сказал шефу:
— В цехе натыкается на станки и верстаки, а когда ведут по улице, он за 50 метров видит цигареттенштиммель[435].
Вахман Ганс вдруг стал добряком и благодетелем.
— О, арме лёйте![436] — шепчет он, сокрушенно качая головой. Стремясь облегчить наши муки,