Генрих VIII:
И вот кошмар закончился. Завершился суд, и ведьме вынесли справедливый приговор. Крам обо всем доложил мне… даже, к сожалению, о ее выпадах в мой адрес. Меня это не взволновало; я боялся лишь того, что, несмотря на тяжкие обвинения, Анна сумеет избежать кары.
Сожжение или обезглавливание… по усмотрению короля… Мне вспомнилось, какой ужас она испытывала перед пламенем. Не будет ли местью мое соизволение предать ее огню? Заслуживает ли она такой смерти? Она будет кричать и корчиться от боли, когда начнет поджариваться ее плоть, а кровь — закипать в жилах. Я буквально почувствовал смрад обугливающегося мяса и дыма от горящих волос…
Нет, невозможно. Это слишком жестоко. Тем более душа ее, покинув тело, и так отправится прямиком в ад, где огня будет в изобилии, того вечного огня, что сжигает души грешников, не давая им блаженного упокоения. Зачем учинять дьявольское изуверство и подвергать Анну адским пыткам на земле? Пусть она покинет этот мир, не испытав физических мучений.
Но мне хотелось добиться от нее одного заявления — никто, кроме нее, не мог признать незаконность нашего супружества. Для получения показаний я решил послать к ней Кранмера с предложением избавить ее от сожжения, если она подтвердит, что добилась нашего брака с помощью колдовства и теперь отрекается от него. Тогда я мог бы освободиться от нее еще до ее казни. Пусть она испустит последний вздох, уже не будучи моей женой. И меня ничто не будет связывать с ней!
— Ступайте к ней в Тауэр, в ее покои, и добейтесь от нее клятвенного отречения по данному делу, — поручил я Кранмеру и, заметив недоумение на его лице, пояснил: — Да, согласно моему распоряжению, ее по-прежнему содержат в достойных условиях. Она живет в королевских апартаментах, и ей оставлены все драгоценности и наряды. Разве не ради обладания ими она продала свою вечную душу? Пусть же насладится ими до конца.
Мне вспомнился Мор, томившийся в лишенной книг камере. Но Анна Болейн до самой казни может сохранять свои привилегии (за исключением чести называться моей женой). Вдруг мне подумалось: а что, если послать за французским фехтовальщиком? Пусть он с искусным изяществом исполнит смертный приговор. Ей всегда нравились «французские затеи»; добрый английский топор, безусловно, грубоват для ее чувствительной и тонкой натуры. Я отправил соответствующее распоряжение коменданту Кале. Вот так штука, я готов потакать ее прихотям до последнего часа…
Я тихо рассмеялся… но через мгновение мной овладел истерический хохот.
Уилл:
Мы услышали взрывы смеха, доносившиеся из кабинета короля, но не посмели войти. Казалось, там хохотал безумец, и мы испугались, что к Гарри тайно пробрался какой-то недоброжелатель. Король никогда так не смеялся, и один из стражников все-таки осмелился заглянуть внутрь.
Там не оказалось никого, кроме Генриха. Он сидел за письменным столом, и лицо его опасно побагровело.
Я приблизился к нему — больше никто не посмел — и замер на миг, готовый броситься за лекарем. Я не сомневался, что короля разбил апоплексический удар.
— Не беспокойтесь, милорд, сейчас вам окажут помощь, — произнес я как можно серьезнее и внушительнее.
— Помощь? — спокойно спросил он, и кровь отхлынула от его лица. — Брось, Уилл, помощь мне не нужна. Все в порядке, в полном порядке. — Он показал на письмо и заметил: — Славная французская кончина ждет ее… Смерть должна согласовываться с жизнью… Правда, редко удается это устроить. Но я окажу ей такую услугу.
Неужели переутомление и горе омрачили его разум?
— Да, ваша милость, — мягко сказал я. — Лорд — хранитель малой печати позаботится об отправке ваших посланий. Успокойтесь. Вы слишком много работаете.
Он привстал было из-за стола, но вновь опустился в кресло, с озабоченным видом покачав головой.
— Есть еще одно дело. Остальным преступникам я тоже должен облегчить участь. Смягчим приговор, заменив его обычным обезглавливанием. Так и порешим. — Он начал строчить приказы на пергаменте. — Но им придется удовольствоваться английским палачом с привычным топором.
* * *
Утром семнадцатого мая Анна видела из своего окна, как на холм за рвом Тауэра вывели пятерых ее полюбовников и соучастников тайных заговоров и они поднялись на эшафот. Это было крепкое высокое сооружение, видное даже зрителям последних рядов (а толпа там скопилась огромная).
Первым шел сэр Уильям Бреретон. Он трусливо стонал и дрожал всем телом.
— Я заслужил бы смерть, если бы у нас казнили за любое прегрешение! — крикнул он, а когда палач указал ему на плаху, возмущенно заявил: — Но меня осудили беспричинно!.. Я требую справедливого суда!
Стремясь отсрочить казнь, он повторил эти слова еще трижды или четырежды. Но голос изменил ему, когда его вынудили опустить голову на плаху. Палач взмахнул большим топором и одним точным ударом разрубил шею Бреретона. Голова скатилась на солому, и палач традиционно поднял ее и показал зрителям.
Буквально за пару минут тело и голову казненного унесли, сменили солому и вымыли плаху и топор. Мертвеца спустили по лестнице и положили в гроб за эшафотом.
Следующим был Генри Норрис. Он был немногословен, но сказанное им прозвучало лестно для короля:
— Я полагаю, что нет среди благородных придворных человека, который был бы обязан королю больше меня, но я проявил тяжкую неблагодарность и небрежение к ниспосланным мне благам. Я молю Господа о милосердии к моей душе.
И он с готовностью положил голову на плаху. Мастерский удар топора, и приговор свершился еще до того, как зрители успели перевести дух. Жене и матери не удалось выкупить жизнь сэра Фрэнсиса Уэстона даже за сотню тысяч крон, и этот красавец, все такой же цветущий и бодрый, поднялся на эшафот. Синева его глаз соперничала с ясными майскими небесами.