были особенным чувством собственного достоинства, которое разделяла каждая пансионерка этого прославленного и благородного заведения. Попасть сюда считалось наивысшим достижением. Это достоинство находило разнообразное выражение. В противоположность подобным домам, лишь немногие дамы ходили тут в коротких платьях; большинство носило фантастические неглиже, развевающиеся пеньюары; Фалеска, самая важная из всех, одета была в настоящее бальное платье, которое на театральном или судейском балу получило бы высокую оценку в светской хронике. Несмотря на сковывающие одеяния, та или иная дама нередко обнажала ногу, чтобы достать из чулка портсигар или пудреницу.
Только Людмила ходила в юбке выше колен; при ее хрупкой детской фигуре она не смогла бы носить ничего другого. Примечательно, что ей совсем несвойственно было то внешнее беспокойство, то равнодушное волнение, которое входило в профессиональные особенности дам, гоняло их с места на место, принуждало бессмысленно носиться по комнате, подобно взбудораженным зверям в клетке. Людмила, напротив, спокойно сидела за офицерским столом справа и с глубокой серьезностью выслушивала разглагольствования лейтенанта Когоута, будто не хотела упустить случая чему-то поучиться. Казалось, ничто не могло ее взволновать.
Лейтенант Когоут из полка полевой артиллерии № 23 появился здесь вместе с двумя одногодками-добровольцами той же военной части. Между ними царила фальшивая и опасная доверительность начальника и подчиненных, что сидят, упразднив всякую субординацию, за одним столом. Учения ждали за дверью и вместе с ними – грозный призрак экзаменов на звание офицера резерва.
Когоут, не сводя с Людмилы водянистых глаз, утешал обоих добровольцев, со страхом смотревших в будущее.
– Видите ли, вам следует знать, – говорил он, следя за Людмилиным лицом, – что мне тоже нелегко дались экзамены на прапорщика, а у вас была все-таки школа, вы образованные люди. А тогда воззрился на меня господин полковник фон Вурмзер: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете о Юлии Цезаре?» Я собираюсь с духом и кричу: «Господин полковник, честь имею доложить: ничего!» Второй вопрос: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете о Карле Великом?» Я беру себя в руки и кричу еще громче: «Господин полковник, честь имею доложить: ничего!» Господин полковник фон Вурмзер выжидает мгновение, затем спрашивает: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете об императоре Иосифе?» И тут я кладу полковника на обе лопатки. Щелкаю каблуками так, что пол трещит, и: «Господин полковник, честь имею уточнить: о каком императоре Иосифе? Их ведь, собственно, двое?..» Господин полковник фон Вурмзер говорит: «Смотри-ка!» Однако я проскочил. Так что видите? Военной косточкой нужно быть, а не мямлей, – в этом все дело!
Людмила смотрела на лейтенанта с участием и пониманием. Она не смеялась. Детский лобик оставался нежен и строг под тяжелой копной русых волос, которыми одарил ее Господь. Она, казалось, полностью одобряла мораль сей басни: военной косточкой, а не мямлей! Строгая дисциплина везде и во всем вызывала ее симпатию.
Когда один из добровольцев начал поглаживать ей ногу под столом, она стерпела эту вольность и только отодвинулась немного. Умница хорошо понимала, что военная субординация, обоюдная стеснительность неравноправия, умеряет пыл желаний и какие-либо притязания. А сегодня именно это ей и нужно.
Во всяком случае, здесь ей лучше, чем было бы за соседним столом, где Илонка, жирная венгерская дрянь, навязывалась двум старикам. И что это были за люди! Один, без сомнения, приехал из деревни, из местечка, которое она, Людмила, заочно ненавидела. Огромная часовая цепь лежала на животе провинциала: неизвестно, служил ли живот подушкой для часовой цепочки, или цепочка – украшением живота. Это было ей знакомо до ужаса. И в ее проклятом родном гнезде мужчина пользовался уважением, только если наедал брюхо как подходящее ложе для часовой цепочки. Баальбот это был – вот кто.
Это мрачное чужеземное слово «баальбот» принесла с собой еврейка Йенни – мифическая предшественница нынешних дам, что живет теперь в Вене и владеет большим кафе на набережной Франца Иосифа. Йенни была легендарным образцом трудолюбия и успеха. И дня не проходило, чтобы ее светлая личность не упоминалась в качестве вдохновляющего примера. Что же до выражения «баальбот», то обозначало оно богатого мужчину из провинции, который ночи напролет, основательно и обстоятельно, освежает в столице свою любовную жизнь, ни геллера, впрочем, не платя сверх таксы.
И к этому-то баальботу подлизывалась сейчас свинья Илонка. За десять гульденов он на все имел право. Однако Людмила искренне ей желала, чтобы даже оба эти «дядюшки» – (постыдился бы такой отец семейства с ожирением сердца в публичный дом идти!) – чтобы ни тот ни другой на нее не польстились. Баальбот, отнюдь не пренебрегая Илонкой, на Людмилу все глаза проглядел; но Людмила даже презрением на взгляды его не отвечала. Для нее такие посетители – все равно что воздух. Тогда ему вздумалось напрячь голос, дабы понравиться ей своими напыщенными высказываниями. Так что презираемый ею провинциал заговорил так громко, что по всему Большому Салону раздалось:
– Система, господин Краус, система!
Голос звучал требовательно, хотя глаза попрошайки смотрели не на господина Крауса, а вымаливали благосклонность Людмилы.
– Когда вы смотрите на небо, господин Краус, что вы там видите? Систему! А когда наблюдаете за ничтожным муравейником? То же самое! Немецкие братья там, в Рейхе, знают в этом толк: система в промышленности и политике! А мы… в Австрии…
Баальбот вздохнул, опечаленный плачевным состоянием отечества и взволнованный тщетностью своего призывного взгляда.
Господин Краус, в свою очередь, присоединился к этому вздоху:
– Да! Как раз то же самое я прочел сегодня в «Тагеблатт».
Людмила озиралась. В отдалении – стол молодежи, который пользовался у девушек дурной славой благопристойности: молодежь лишь изредка бывала платежеспособна и использовала Большой Салон прежде всего как возбуждающее средство для танцев и дискуссий. Маня и Анита, обе дурнушки, уже, естественно, сидели там и смеялись со своими только что пришедшими друзьями. Однако Оскара не было, как и вчера, и позавчера; вновь он отсутствовал! Людмила скорее из окна бы выбросилась, чем подошла к столу спросить об Оскаре. Ни разу не ответила она на приветствия юнцов. Маня сейчас звонко смеялась. Ей бы только посмеяться; была и останется дочкой могильщика из Рокюкана – с этими ее грязными ножищами, которые еще в прошлом году топали босиком за деревенскими гусями. Могильщик? Это сразу за палачом и живодером…
Тут Людмила внимательно взглянула на «всезнаек» в углу, на евреев, которые никогда не пили ни вина, ни шнапса, а всегда кофе. Там заправляла берлинка Грета, «чокнутая». Людмила приветливо кивнула Грете, – любезность, вызвавшая у дам немалое изумление. Такое дружелюбие необычно со стороны женщины столь чопорной. К