ни страха, ни алчности. Они были почти так же пусты, как и глазницы присматривающий за ними богини. И глядя в них, Джаромо неожиданно открыл сокрытую ранее тайну – человек перед ним был сломлен. Но сломлен не судьбой или окружающими, а своими собственными мыслями. Видно он и вправду серьезно относился к своему призванию. И уже убедил себя, что совершил предательство.
– Вы не нашей крови, Великий логофет. Да, вы палин и убеждены, уж в этом я не сомневаюсь, что верно служите Тайлару. И всё же вы не тайларин. Вы джасур. Наши боги чужды вам. Ваш род не рождался, не жил и не умирал поколение за поколением под неустанным присмотром Венатары и Жейны. Вы не предавались страсти на радость Меркары, не растили скот и хлеб по заветам Бахана, не ковали плуг или меч по наставлению Лотака и не торговали, призывая в свидетели Сатоса. Ваши воины не шли в бой, моля Мифилая защитить их, моряки не тонули, кляня Морхага за переменчивость, а Илетан не вкладывал в уста поэтов слова вечности. Радок не записывал ваши судьбы, а Феранона не хранила самые сокровенные тайны и не принимала ваших клятв. И даже в смерти Моруф не провожал вас в Край теней, сквозь четыре пепельных поля и три кровавых реки. Вы, джасуры, воспитанники своих Великих сил – стихий и страстей, что лишены даже четких воплощений. И потому, вам не понять ту силу клятв, что связывает тайларов и их богов.
– Кому как не вам, Верховному понтифику и посвященному всех культов, знать, что бессчётное число джасуров приняли из милосердных рук Великолепного Эдо не только гражданство Тайлара, но и его богов.
– Они приняли ритуалы, которые стали повторять и имена, которые научились выговаривать. Но пустило ли древо нашей веры корни в джасурскую почву? Очень я в этом сомневаюсь. Боги связаны с кровью, а её не переменить ни царской волей, ни постановлением Синклита. Разве ваше сердце приняло Богов Тайлара?
– Мое сердце полностью и безраздельно поглощено Тайларом,– мягко уклонился от ответа Джаромо.
– Оно поглощено государством. Его прошлым и будущим, его законами и порядками. Возможно – даже его людьми. Но для богов места там нет и никогда не было. Не перечьте и не портите наш разговор тупой ложью. Под взором Фераноны ей все равно не найдется места между нами. И потому я честно заявляю вам, что больше никогда не пойду против воли моих богов. Я клялся служить им и только им. Да, в час испытаний я оказался слабым, трусливым корыстолюбцем. Но больше я не намерен отступать от своих клятв. Никогда. Чтобы не случилось со мной или моим родом. Моя помощь вам в Синклите была последней слабостью. Последним компромиссом, на который я пошел со своей совестью. Я и так слишком сильно подвел моих богов.
– И это значит?
– Это значит, что если вы будете дальше на меня давить, шантажировать и угрожать, то я не поддамся вам. Я скорее отрекусь от своей должности и позволю вымарать в грязи своё имя и имя моего рода, чем вновь предам богов Тайлара. И если вы думаете, что мой уход откроет дорогу кому-то более алчному или сговорчивому, то спешу вас расстроить. Все высшие жрецы – алатреи. И алатреи очень несговорчивые.
Теперь весь символизм выбора зала окончательно раскрылся Великому Логофету. Лисар Анкариш желал принести клятву. И поклясться он хотел не людям, а богам, которых, как он считал, предал своими поступками. Перед ликом Молчаливой, Верховный понтифик желал обновить все свои обеты, что были даны им много лет назад. Он желал доказать ей, что снова верен. Что снова служит не себе или людям, а богам. И что ради них он готов поступиться всем. Даже своим положением. Даже добрым именем своей семьи. Даже собственным сыном. И в свидетели его новых клятв сейчас призывался Джаромо. Тот самый человек, что вскрыл его слабости и заставил поддаться искушению. И именно он и должен был стать для него главным испытанием.
Великий логофет вновь посмотрел в глаза Лисара Анкариша. Их пустота начала отдавать непроглядной чернотой.
– Я ведь даже не успел высказать ни одной просьбы или предложения. Быть может, если бы вы выслушали их, то не стали бы говорить столь категорично.
– Не тратьте впустую силы и слова, Великий логофет. Важна уже не суть просьбы, а она сама. Я все сказал вам. Меня больше не удастся купить или запугать. И стоит вам попробовать это сделать, как я тут же уйду, дав дорогу тем, кто вас ненавидит, а таких – почти вся жреческая коллегия. Да будет клятва моя нерушима и навечно скреплена твоими узами, о владычица Феранона.
Сказав это, жрец вытащил откуда-то из недр своих одежд красную свечу, зажег её от жаровни, и поставил ровно на середину алтаря богини. Жест был более чем красноречивым. Это был даже не отказ, а настоящий вызов. С таким же успехом, он мог плюнуть Джаромо в лицо или дать пощечину.
– Вы же понимаете, что мы не станем прощать столь дерзкие выпады?
– Я знаю. И я готов к этому.
– Не ко всему в этой жизни можно быть готовым. До новых встреч, господин Анкариш.
Джаромо покинул Пантеон, чувствуя, как внутри его груди клокочет пламя ярости. Ещё утром он был убежден, что капкан, в который удалось поймать Верховного понтифика, крепко держит этого старика. Ещё час назад он шел сюда, в полной уверенности, что после недолгого торга Лисар Анкариш согласиться сыграть отведенную ему роль и поддержит их в Синклите. Ещё совсем недавно, он думал, что позиции их сильны и столь важные для ларгесов боги будут давать лишь добрые знамения, а жрецы толковать законы и события только в их пользу. Он верил, что сможет выиграть время, отложив новое собрание под предлогом неблагоприятных знамений. Имея под рукой сговорчивого Верховного понтифика это было не такое уж трудное дело.
Когда в Синклите возникали споры о законности того или иного решения, только жрецы могли дать ответ. Через толкование знамений, обычаи или религиозные ритуалы, они объявляли тот или иной закон, договор или постановление богоугодным или богопротивным. Долгое время Шето удавалось обходиться без помощи толкователей, усмиряя Синклит иными способами. Но сейчас, без Первого старейшины, именно они становились судьями для всех решений старейшин.
И потому так важно было удерживать жречество подле себя. И им, и алатреям. И всегда верное чутьё подсказывало Великому логофету, что внезапно проснувшаяся совесть Верховного понтифика, была не