Сегодня нет уже старого еврейского кладбища — советские власти построили на этом месте, прямо напротив замка Гедимина, типовой дворец спорта, который сейчас стоит в запустении. Правда, уже в независимой Литве рядом поставили небольшой гранитный памятник. Мавзолей Гаона и его семьи перенесен подальше в пригород, но он есть, и в него вмурована частичка земли из могилы Гер Цедека, может быть, даже с его пеплом. Верующие евреи, в большинстве приезжие, оставляют у этого мавзолея записочки с просьбами, как они это делали сто или двести лет назад. Это уже третье еврейское кладбище в Вильнюсе. Второе, в Ужуписе, я еще помню. Его уничтожили примерно сорок лет назад, и надгробными плитами с этого кладбища советские архитекторы выложили каменную лестницу на гору в новом районе. Говорят, если всмотреться в эти плиты, видны выбитые на камне имена усопших.
Сарматы, классики и романтики
Дом на улице Паупё. 1993
До вторжения царя Алексея Михайловича в Вильнюсе было около двадцати тысяч жителей. Считается, что московское войско уничтожило больше половины населения. Ужасы войны часто преувеличивают, в те времена тоже хватало запугивающей пропаганды, но после вторжения город и государство так и не смогли восстановиться по-настоящему. Изменился и взгляд на мир: сравнительно современный, открытый дух заменила психология осажденных. Страна стала ощущать себя пограничной крепостью, бастионом католичества, спасающим Запад от ислама, а еще больше — от Москвы. Можно спорить, сколько в этом заключалось правды. В семнадцатом веке у царей не было ни сил, ни желания прорываться в Европу — скорее им хотелось оставаться изолированными; а что до ислама — те татарские ханы, с которыми имела дело Литва, не представляли ни для кого угрозы. Но объединенная республика гордилась тем, что она — форпост Европы, antemurale: еще во времена Генриха Валуа в Париже построили триумфальную арку с надписью «Poloniae totius Europae adversus barbarorum nationum firmissimo propugnacullo» («Польше, самой крепкой опоре Европы против варварских народов»). Зверства казаков в Вильнюсе только укрепили этот образ грозящего варварства. Конечно, сами цари себя варварами не ощущали — Москва тоже считала себя защитницей истинной веры, а кроме того, Третьим Римом, наследницей империи кесарей и Византии. На историю несколько веков воздействовало пересечение этих двух мифов — о форпосте и о Третьем Риме. По правде говоря, оно воздействует и сейчас.
Прибавился еще один миф — об особом происхождении дворян. Я говорил, что литовцы возводили свое происхождение к римскому беглецу Палемону и его войску, но в семнадцатом веке распространилась другая идея — и литовцы, и поляки, исключая разве что самых могущественных магнатов, происходят от сарматов, воинственного кочевого народа, который, по Геродоту, некогда жил между Азовским и Каспийским морями. На картах Ренессанса и барокко их край стали обозначать севернее, Балтийское море назвали Mare Sarmaticum — так возник картографический мираж, странное воображаемое государство, у которого, кстати, был двойник — вторая Сарматия на просторах Азии. Целый исторический период в Польше и Литве называется «сарматизмом»; он выделяется и по своей политической риторике, и по стилю архитектуры и живописи, и по поведению, одежде, дворянскому кодексу чести. Новые обычаи воцарились после того, как было изгнано войско Алексея и потеряна половина Украины. В то время на Западе политику уже не объединяли с религией, между тем в самозванной Сарматии эти сферы все больше сближались. Дворяне, которых звали шляхтой или шляхтичами, верили, что их поддерживает само Провидение, поскольку они осуществляют Божий план. Они надеялись на небесное воздаяние за свои заслуги, то есть защиту католичества — одновременно все пышнее расцветали честолюбие, анархия и произвол. В быту воцарился хаос — правда, на первый взгляд, он казался роскошью: царила восточная мода на одежду и оружие, употреблялся польский язык пополам с латынью, нередко с примесью литовского или русинского. Культ родины и веры отлично сочетался с упадком нравов и либертинизмом. Дворяне выезжали на сеймы — особенно на те, где выбирали королей, — как на войну, со знаменами, барабанами, фанфарами и сотнями всадников; и это не удивительно, поскольку споры обычно разрешались саблями. Центральная власть Варшавы, а тем более Вильнюса, стала почти иллюзорной: магнаты фактически правили страной, обращались к вассалам, употребляя местоимение «мы», и не отделяли дел государственных от дел личных. Вильнюсский воевода Казимир Сапега был отлучен от Церкви — вместе со всем городом — за то, что разместил свое войско в епископских имениях, но священники, которых он щедро вознаграждал, отказались оглашать это отлучение, а сам он не обратил на него ни малейшего внимания. Кароль Станислав Радзивилл, один из самых богатых людей Европы, воспротивился выборам короля и вынужден был бежать за границу, но вскоре вернулся и торжественно вступил в Вильнюс, сопровождая свой вход тремя сотнями пушечных залпов. Он храбро сражался с Россией, а кроме этого неистово кутил и публично онанировал на пирах. Все это напоминало современникам — тем, что были более образованны, — не столько древние времена сарматов, сколько эру Калигулы и Гелиогабала.
В самом конце семнадцатого столетия, во время правления Августа II, началась настоящая гражданская война — сперва между Сапегами и другими дворянскими родами. В нее скоро вмешались Швеция и Москва — по правде говоря, уже не Москва, а Россия. Сын Алексея «Тишайшего» Петр I, который только что перенес столицу в новый город, срочно стал реформировать армию, строить флот, изменять календарь и обычаи и уже собирался провозгласить свою страну империей. Август II, курфюрст Саксонии и король польско-литовского государства, волей-неволей стал его союзником. Хоть Августа и прозвали Сильным, он не мог равняться с Петром; кроме того, Варшава и Вильнюс для него значили куда меньше, чем Дрезден. Как раз в то время, когда в столице Саксонии возводились барочные дворцы и копились полотна славной Дрезденской галереи — немалая часть их была куплена на доходы от литовских имений, — сарматский Вильнюс дошел до низшей точки, худшей, чем в 1655 году; это время можно сравнить разве что с Тридцатилетней войной в Германии. Армии шведов, русских и саксонцев шатались по стране, соперничая в насилии и грабежах. Начался голод, люди ели кошек, собак, падаль, даже трупы; потом пришла и чума — это ее сцены изображены на фреске костела Петра и Павла. «Где некогда были просторные селения, сейчас locus ubi Troia fuit5, открываются взору одичавшие пустыри и заросшие поля», — гласят документы того времени.
В самый разгар этих бедствий Петр I два раза посетил в Вильнюсе своего союзника, останавливаясь в лучших дворцах. Верный своим привычкам, он осмотрел устроенные иезуитами ремесленные мастерские. По преданию, его сопровождал черный мальчик-камердинер, происходивший из знатного эфиопского рода и купленный на невольничьем рынке в Константинополе. На вильнюсской улице Диджейи (Большой) стоит крохотная Пятницкая церковь, которую украшает мраморная доска с надписью о том, что царь подарил церкви отнятые у шведов знамена и по этому случаю окрестил юного эфиопа (он был мусульманином, а быть может, фалаша, то есть африканским иудаистом). Судьба мальчика сложилась необычно — позже он стал генералом и прадедушкой великого поэта Александра Пушкина, который всегда гордился своим африканским происхождением и утверждал, что именно оно определило его характер. Эфиоп Ганнибал — лицо историческое, но его крещение в Вильнюсе может быть позднейшей легендой. Так или иначе, город в нее поверил и верит до сих пор. Но отнюдь не легенда — то, что Петр сделал объединенную республику российским протекторатом, каковым она и оставалась до конца.