Так что надо за все благодарить Бога – за трудную трудовую жизнь, за работу «не по профессии», за тяжелые сумки ежедневно – как говорит Жванецкий, «отдельное спасибо». Главное ведь не выжить, а не выжить из ума.
Мое же частное непонимание Замысла с Промыслом, касающееся непродуктивности страданий голых старух на голых клеенках в голых коридорах больниц, которые, как мне кажется, не сумеют вынести из своего обмоченного ада никакого знания или не сумеют никак распорядиться плодом этого знания, – это мое личное дело.
Вообще же, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – возникает вопрос: «Где тот продукт, при получении которого образовалось столько отходов?»
Но я с полной ответственностью заявляю, – я отдаю себе отчет в том, что это я не понимаю чего-то. Или стараюсь не понимать, или отлыниваю от попытки все же понять, потому что мне хватает как бы моих тяжелых сумок. А может быть, я специально ношу такие тяжелые сумки и так далеко несу их от автобусной остановки до места назначения, чтобы было на что сослаться внутри себя, – что вот мол, нет ни времени, ни сил, и не надо сегодня после трудового дня, и так как бы не прошедшего даром, не надо разжигать духовный жар и стараться понять, а можно со спокойной душой рухнуть и предоставить себя телевизору.
Есть очень смешные и очень похожие рассказы у Стефана Цвейга и, кто бы мог подумать, у Набокова, – «Амок» и «Ultima Thule» – оба про ужас окончательного познания Истины. Ну, Цвейг, бог с ним, а набоковский рассказ, хотя он откровенно слабый и в смысле энергии и в онтологическом плане, но, конечно, содержит десятки абсолютных перлов, немедленно превращающихся в такие же элементы бытия, как то, о чем они («…волна прибегала, запыхавшись, но, так как ей нечего было сообщить, рассыпалась в извинениях…»), ряд натужных перлов, которые постепенно мельчают, – «смех это какая-то потерянная в мире случайная обезьянка истины», потому что если и не сама обезьянка, то ее функция в человеческом обществе изменяется, чем-то вытесняется, тогда как функция смеха неизменна (хотя, ничего нельзя утверждать, – может быть, так же как дышат специально, а не невольно, практикуя всяческие дыхательные упражнения, может быть, появятся салоны лечебного смеха – с целью отполоскать почечные лоханки или раздробить солевые отложения в пятках). Так вот этот рассказ, написанный в фазу временного ослабления гения, содержит, конечно, плохо спрятанную смешную таинственность, которая всегда устаревает первая, потому что – что-что, а тайное неизменно становится явным, но гений не умеет врать. При всех старомодных литературных реверансах самому себе и т.д. (вот за что спасибо советскому террору – он начисто отучил от жеманства) в рассказе есть идея, как бы даже грозная идея бесполезности Истины, по крайней мере в любом доступном человеческому воображению понимании пользы. И хоть в рассказе Истина как раз и открывается, так сказать, напрямую, – совершенно отчетлива разница между прелестью и естественностью всех сокровенных примет и косвенных улик бытия и грубой силой прямого контакта с их истинным смыслом. Нет, говорит нам автор, прямого пути, прямой путь бездарен и смертелен. Ну что ж, утешимся ритуальными танцами вокруг Истины («Пусть истину скрывает ложь…»), удовольствуемся намеками («Прости свободные намеки…»). Но есть сфера, где человек сам активно борется с истиной. И эта нива благодатная – жалоба. На самом деле человек знает про себя все. Другое дело, каким способом он с этим знанием справляется. Иной готов скурвиться за блага, но хотел бы сохранить возможность и способность пользоваться «благами» нескурвленного уровня бытия. А жалуется на низость человеческой натуры вообще.
Жалуясь, человек подспудно сознает, что ему грозит неотвратимое наказание (отсюда эта тоска) за непоправимую халтуру, регулярную жестокость, которые он проявляет, находясь в действительно непростых жизненных обстоятельствах и ситуациях. Он предчувствует наказание и боится его. И жалоба – это такая предупредительная адвокатская уловка. Но наказание не было бы наказанием, если бы оно не взяло и не шарахнуло по тем, на кого вы в своих жалобах сваливали вину за трудность вашей жизни. Не нравится? Не жалуйтесь. Нет, конечно, не жалобы притягивают несчастья, а жалуются вместо того, чтобы пытаться всеми силами предотвратить формирующееся несчастье или хотя бы просто смиренно служить. И тут уж даже страшно, может быть, не так, как в Амоке и в Ultima Thule, но все равно ведь, кроме жизни и смерти, ничего особенного-то и нет.
Я обещала, кажется, коснуться более редкого, но очень впечатляющего жанра – жалоба и хвастовство одновременно. Первый раз я обнаружила этот обряд, общаясь с неглупым и немолодым человеком, который, тем не менее, на практике, когда речь шла не об отвлеченных предметах и не о посторонних людях, достойных анализа и осмеяния, а о своих родных и близких, – сразу начинал буквально ныть, ну прямо вот так: «Ой! Ну я прямо не знаю, мой Мишаня так много зарабатывает, ну я прямо не знаю, ой, он благотворительностью занимается…». А лицо такое плаксивое, как будто этот его Мишаня режет у него на глазах ежедневно старушек, а в свободное время занимается на глазах у всех онанизмом. Может, я, конечно, чего-то не понимаю и папашу правда беспокоит что-то, может, дело не чисто… Но нет – это жанр. Позднее я встречалась с ним много раз. Заклинание – жалоба с хвастовством. Хвастовство – чтобы предъявить Господу, что ценим мы свои успехи в труде и в личной жизни, что Он не зря нам их позволил, жалоба – чтобы продолжать быть на вид бедненькими, чтобы шарахнуло мимо.
Вот что неистребимо в человеке абсолютно, так это – язычество.
Взгляд на мужчин издалека
В детстве я безумно боялась мужчин, причем эта боязнь не имела ничего общего со страхом – это была невыносимая для ребенка тоска. О каких мужчинах могла идти речь? За исключением моего благородного, образцового и грозного отца, пары некондиционных мужей одной из моих теток и гнусного соседа, который преподавал какую-то, то ли вентиляционную, то ли водосточную, трубу в каком-то заштатном вузе, воровал у нас картошку, хранившуюся в сенях (дом был старинный и были сени), и, разговаривая в коридоре по телефону, оттягивал рукой половинку и выпускал газы (за пределы квартиры выходить тоже бесполезно – там, во дворе, люди делились не на женский и мужской пол, а на социальные типы: дворник, бандиты, профессор, сумасшедшая старуха, евреи, люди из флигеля, из подвала, из общежития, посетители медицинской библиотеки, включая дружественных китайцев и т.д.), – так вот, кроме этих шахматных фигур на досочке моего детства, временами появлялись пришельцы. Это были провинциальные коллеги моего отца, отдававшего всю мощь своих незаурядных данных крахмалопаточной промышленности. Они прибывали в Москву в командировку за правдой, за приказом намертво неработающему «аг’рег’ату» – немедленно заработать, а кто-нибудь, может быть, даже и на какое-никакое совещание. И они останавливались у нас, в нашей одной комнате, спали на банкетке, к которой, в зависимости от длины командировочного, приставлялся либо стул, либо чемодан, либо и то и другое. Вот их-то я и боялась. Услышав, как родители говорят между собой о скором появлении такого-то, я буквально впадала в отчаяние. Чего я сама не помню, но что стало семейным мифом, который все рассказывали друг другу каждый день (специфика сталинских времен – скудный, непрерывно повторяющийся репертуар домашних разговоров был подобен скудному, непрерывно повторяющемуся репертуару радиопередач), – это история о том, как я, сидя на горшке и услышав, что скоро должен приехать Георгий Андреевич, отчаянно заорала: «Баи Гебедея!!!» Это был добрейший волоокий, с кривым огромным носом, c неожиданно веселой, застенчивой и миловидной улыбкой, полуседой, с бархатным голосом и фигурой, напоминающей «мешок с арбузами разной величины», – настоящий армянин, который как раз до слез умилялся, глядя на маленькую белобрысую детку, а у меня наворачивались слезы настоящего безмерного и безысходного отчаяния (это я помню). Уже чуть позже, лет в пять я бегала к соседке и просила разрешения, побыть у нее в комнате, когда к нам придет дядя Игорь. Я помню, как она меня увещевала, говорила, что он хороший и добрый человек. Я отвечала: «Я все понимаю, но я – не могу!!!»