– У тебя там песок, – сказал он.
– Прости ее. Она внучка мне, – попросил дед Артем. – Дай чаю ей.
Сердитый не ответил. Филимонова вдруг ощутила, как ее мучит жажда, песок попал в рот, хрустел на зубах. Ей хотелось, чтоб тот, сердитый, перестал злиться и дал ей напиться. От чувства несправедливости ей хотелось заплакать, зареветь, как в детстве. Что я ему сделала? Чего так взъелся? Я вообще ничего…
– …Ничего, – повторил он.
Тут она увидела, что в ее чашке теперь чай. Ей стало радостно, легко. Захотелось обнять деда и того, сердитого. Она подняла глаза, их уже не было. Осталось солнце, море, появились чайки. Подул бриз.
«Господи, как же хорошо», – за секунду до пробуждения подумала Филимонова, блаженно ловя сквозь веки лимонный жар. Душа ее млела, даже склочные чайки не портили идиллию, их нервный гам сдувал ветер, легко унося в ватное никуда. Тот же ветер флегматично кокетничал, лениво щекотал прядью по лбу, но в целом вел себя вполне пристойно. Истому пробуждения хотелось растянуть до бесконечности. Неторопливый калейдоскоп белого, рыжего и леденцово-желтого завораживал, смена красок казалась жизненно важной. Выше растекалась теплая, летняя синь. Она то бледнела, то разгоралась опять, вводила в соблазн и обещала почти райскую усладу.
Потом все пошло насмарку: Филимонова ощутила холодную тень, наползшую вместе с хихиканьем. Кто-то давился смехом. Чудо закончилось, дрема, суетливо прощаясь, пробормотала какую-то чушь напоследок и рассеялась. Филимонова с сожалением открыла глаза.
Солнце загораживала хромоножка.
– Фрау Ульрика тебя зовет, – резко сказала девчонка, уперев руки в бока. – Давай пошли.
Филимонова нащупала ногами тапки:
– Пошли.
– Так, что ли, и пойдешь? Лахудрой? – девчонка выпятила губу.
– Ага. Так и пойду. Лахудрой.
Хмурая Филимонова, до конца не проснувшись, шаркала по коридору. Она сжимала кулаки в карманах халата, исподлобья разглядывая тощие лопатки Велты. Та, прихрамывая, шла не оборачиваясь.
Ульрика оказалась в превосходном расположении духа. Увидев Филимонову, заулыбалась, поманила рукой и снова уткнулась в разбросанные по столу бумаги.
– Кушайте конфеты, девочки, – не поднимая головы, весело обратилась она, – монпасье, барбарис.
На углу стола стояла жестянка леденцов. Хромоножка, жеманно подошла к столу, долго ковырялась, сунула конфету в рот. После, нарочно гремя, выдвинула стул. Уселась верхом, уперев подбородок в спинку. Принялась звучно сосать, причмокивая и пуская слюни. Иногда вытаскивала леденец и, морща нос, разглядывала сквозь янтарную конфету то Ульрику, то Филимонову.
Ульрика увлеченно бормотала. Она что-то отмечала карандашом, перекладывая мятые листы. Филимонова, не вынимая рук из карманов, уселась в кресло.
– Ну вот, – протягивая несколько листов Филимоновой, сказала Ульрика, – тут не так много, за пару дней выучите.
Бумага была грязной и мятой, Филимонова брезгливо взяла листы. Слепой машинописный текст едва читался. Стихи?
– Что это? – спросила она.
– Ваша роль. Ваш предшественник, занятый в этой роли, стал жертвой несчастного случая во время рыбной ловли…
– Утопил его жиртрест, – встряла хромоножка, пуская липкие слюни.
– …рыбной ловли, – игнорируя ее, продолжила Ульрика, – но тут на наше счастье появились вы. Перст судьбы – весьма изысканный жест, согласитесь.
Филимонова стала читать текст, выхватывая глазами разные строки, неразборчивые карандашные каракули рядом, подчеркивания, восклицательные знаки, ремарки «в ужасе», «кричит!!», «плачет».
– А Гамлет кто? Каха? – не отрываясь, мрачно спросила она.
Хромоножка захохотала неожиданно для ребенка хрипло и грубо. Ульрика покровительственно усмехнулась.
– Каха! Животное… Да будет вам известно, что сама Сара Бернар блистала в роли Гамлета на сценах «Одеона» и «Комеди Франсез». Да, да! И не удивляйтесь, женщины гораздо тоньше и чувствительней мужчин, а уж о лицедействе и говорить не приходится. Мы – прирожденные актрисы, – она улыбнулась, аккуратно потирая маленькие руки.
– Вы спросите, почему «Гамлет» (хотя Филимонова и не собиралась), отвечу. Хотя нет, вот, сами прочтите, вот здесь, с этого места, – Ульрика ногтем отчеркнула строку, – нет, вы вслух давайте. Заодно и насладимся вашими декламаторскими талантами… или декламационными?.. Впрочем, неважно – читайте.
– Подумай, кто он, и проникнись страхом, – начала Филимонова деревянным голосом, – по званью он себе не голова, но сам в плену у своего рожденья. Не вправе он, как всякий человек, располагать собою…
– Видите, видите! Именно в плену у своего рожденья! – горячо заговорила Ульрика. – Он человек-функция. Ключевая функция, помните, я вам говорила? Давайте дальше, прошу прощенья, читайте. Хотя нет, стойте, я сама!
Ульрика, склонясь над столом, принялась рыться в бумагах. Ворошила мятые листы, не нашла. Потом медленно выпрямилась, застыла:
– Я и так помню…
И, закрыв глаза, другим голосом, низким и спокойным, медленно начала:
– Свирепый Пирр, чьи черные доспехиИ мрак души напоминали ночь,Когда лежал он, прячась в конском чреве,Теперь закрасил черный цвет одеждМалиновым, – и стал еще ужасней.Теперь он с ног до головы в крови…
Вместе с голосом отяжелело ее лицо и жесты, она словно стала шире в плечах, устало прошла в угол, задумчиво замерла в тени. Хромоножка, уронив леденец на ковер, не сводила с нее глаз. Мокрые губы беззвучно повторяли слова. Девчонка, очевидно, тоже знала текст наизусть.
Филимонова слушала, ей вспомнился сон: дед Артем, песок в чашке. Тот, второй, сердитый. Что он сказал? Одно слово… Не помню… Почему мне так хотелось понравиться ему? Почему мне так важно, одобрят ли меня другие? Когда это началось, почему я не могу жить без оглядки, делать то, что я хочу?
Досада подступила к горлу – смесь ярости и унижения, такой знакомый горький вкус, привычный со школы. А после уже всегда и везде. Но глотать это, глотать и молчать учили именно там. У доски, в учительской, на инквизиторских педсоветах с вызовом родителей, потерянных и жалких, как линялые картинки из учебника. Ложь и лицемерие как способ выживания. Тюремная вонь затхлых коридоров, крашенных в несуществующую в природе гадкую зелень, запах мокрых тряпок и мела, запах бесправия и унижения. Обтесали в чурбачки, обкатали, как гальку, и выкинули в беспросветную жизнь, безысходно разлинованную, будто тетрадь по чистописанию. С годами глотать унижения и обиды стало легче, они уже не вставали поперек горла, да и вкус не был так горек. Ярость погасла, справедливость перешла в разряд нелепостей, честность стала граничить с глупостью. Трусость стала именоваться житейской мудростью. Праведный гнев, желание рявкнуть или треснуть по хамской морде смиренно забились под лавку, все реже скалили зубы. Она ждала достойного часа, важного повода, стоящей цели. Чего по пустякам кипятиться? Жизнь прошла, час не пробил, цель не появилась. Поводы возникали, но не столь важные.