Вот так, после долгих блужданий по разным дорогам, Миллер в Биг Суре нашел собственную тропу. Парафразируя его слова об Уитмене, можно сказать, что автор «Биг Сура и апельсинов Иеронима Босха» долго искал свой путь, пока наконец в Биг Суре сам не сделался Путем.
30 апреля
В эссе «Художник-бодхисаттва», написанном в Биг Суре, Миллер четко разграничивает живопись и писательство. Он утверждает, что если художник ведет борьбу с полотном (и на полотне) и, следовательно, все превращения, происходящие во время работы и различимые на холсте, естественны, то в случае писательства текст должен складываться ранее, в голове, а затем лишь плавно стекать на лист бумаги, словно чернила из ручки. В результате, как утверждает Миллер, картина является живым существом как в процессе творения, так и по окончании его, а текст после окончания работы делается мертвым. Вот с этим я бы поспорил!
Для меня писательство — тоже своего рода борьба, и зачастую я сам удивляюсь тому, что выходит из-под моих пальцев (Розанов утверждал, что успех оратора — на кончике языка, а тайна писателя — в кончиках пальцев). Нередко я бываю потрясен совпадением слова и образа в метафоре, случается — ритм фразы воскрешает в моей голове слово, о существовании которого я и не догадывался (язык, как ни крути, — память коллективная!), порой внешнюю логику фразы вдруг взламывает случайность — скрипучее сочетание согласных, которое режет слух, ненужная рифма, каламбур…
С моей точки зрения, фокус в том, чтобы текст не производил впечатления мертвого, а, наоборот, неожиданно и внезапно сталкивал слова, закручивал мысли и заворачивал смыслы, и каждый раз заново радовал и удивлял — при каждом чтении.
10 мая
Лед на Онего постепенно тает… Он сделался рыхлым и мягким, точно блин. Местные жители говорят: «Лед скис».
В мае 1871 года таяние льда на Онежском озере наблюдал Иван Поляков — наполовину казак, наполовину бурят, член Российской академии наук и Императорского географического общества. Человек с интересной биографией. В молодости служил вестовым у князя Кропоткина в Иркутске — они вместе путешествовали по Саянам, где князь занимался геологией, а Иван собирал травы и изготавливал чучела. Потом он сидел в тюрьме за князя, который тем временем практиковал анархизм в Лондоне. В конце концов Поляков стал ученым — географом, натуралистом, геологом. В частности, именно он заложил основы карельской археологии, выкопав на берегу Онего черепки глиняной посуды, украшенной рыбьими скелетами. Умер в возрасте сорока лет от цирроза печени.
Поляков трижды путешествовал по Олонецкой губернии в 1871–1873 годах. Не боялся останавливаться в деревнях и на рыбацких тонях. Поначалу крестьяне не доверяли ему, тем более что Обонежье как раз было охвачено эпидемией сибирской язвы, и ученого подозревали, что это он разносит заразу во флаконах со спиртом. Потом к чудаку привыкли. В путевых дневниках Полякова можно обнаружить массу точно подмеченных черт карельского быта и другие интересные наблюдения. Чтобы вы почувствовали язык Полякова, приведу его описание таяния Онего: «Около 10 мая лед Онежского озера из белого стал синим, рассыпался на призмы, особенно около берегов, хотя середина озера еще долго белела. Впрочем, цвет льда в различные дни, а также в разные периоды одного и того же дня сильно изменялся. Можно сказать даже более: беспредельно широкая ледяная поверхность озера представляла по временам волшебную, фантастическую игру цветов, теней и перспективы; казалось, какой-то таинственный декоратор на гигантской, но однообразной площади выставляет целый ряд картин, быстро сменяющихся и нарисованных тончайшими штрихами. Вот он одел поверхность озера таким воздушным нежным тюлем, какого еще ни один фабрикант не видел во сне: тюль колышется ветром и плотная, еще ледяная крышка озера приходит в движение, начинает колебаться; ледяные белоснежные волны разбегаются по всем направлениям и в некоторых местах совершенно застывают, исчезая в других, где зато появляются воздушные гроты, изрезанные по разным направлениям сталактитами и сталагмитами то из темных, то из светлых лучей, — там, далее, наконец целые слои прозрачных облаков улеглись друг на друга, из них одни растут, другие превращаются в лед, тают на своих окраинах, становятся зубчатыми. Еще далее вдруг образовалось целое озеро из голубоватой воды с хрустальными берегами. Затем появляется темно-синяя дымка, ветер стихает, и далеко на горизонте десяток елей показывают свои вершины, но между ними снова протягиваются поперечные лучи, связывают их, и перед вами является во всей целости Петропавловский мыс, отстоящий от вас верст на двадцать. Но и мыс недолго остается в своей настоящей форме со всем своим лесом, с отдельными холмами, скоро и он принимает форму стены с зубцами, башнями. Несколько времени спустя, когда вам еще не удалось всмотреться в новую декорацию, лед опять приходит в движение, изменяется по своим цветовым оттенкам; над ним расстилается тончайшая воздушная пелена, усыпанная искрами, золотистыми и серебристыми блестками, начинает двигаться в разные стороны и она, принимая то синеватые, то тусклые или прозрачные переливы цветов. Смотря по времени дня, по яркости лучей солнца, по чистоте воздуха, бывают иногда видны берега озера, отстоящие от наблюдателя верст на сорок-пятьдесят».
Сам я уже второй раз наблюдаю таяние Онего. И вновь не могу опомниться от изумления.
II
22 июля
Уф… После нескольких недель, проведенных в Польше (то есть в Европе — если смотреть отсюда), я наконец вернулся на Север и вздохнул с облегчением. Меня утомили как фанфары европейцев-неофитов, так и суесловие фанатиков-еврофобов… Благословенны тишина и молчание, встретившие меня здесь! С их помощью я постепенно возвращаюсь к самому себе. Не собираюсь по примеру Герлинга-Грудзиньского давать читателю краткий отчет о визите на родину, не стану описывать, где и с кем встречался (и кто меня встретил), хочу лишь наскоро запечатлеть несколько картинок, а мысли и ассоциации стану записывать по мере того, как они будут всплывать в памяти. Труднее всего передать ритм этого визита — что-то между бодрым хип-хопом и танго-милонга с отголосками похоронного марша по Яцеку Куроню[71].
* * *
Я один. И потому я более я.
Витольд Гомбрович
В Польше я очнулся в варшавском «Гранд-отеле», на улице Кручей, в пять утра… Воскресенье, город еще спит. Я решил начать с Лазенок[72].
Интересно, о чем шумят лазенковские дубы?
Парк в это время был безлюден. И хорошо, потому что — честно говоря — людям я предпочитаю деревья, особенно ранним утром, когда нужно сосредоточиться (в отличие от человека, дерево умеет хранить молчание). Кроме того, когда я оказываюсь под высокими сводами ветвей — неважно, на Севере или в Польше, — мне всегда кажется, что я вхожу в один и тот же храм. А в храме я люблю быть один.