Сидя на краю бассейна, она внимательно следила за человеком в пижаме, за его борьбой и падением. Когда он выполз на выстланный плиткой борт бассейна, она поднимается и идет к лестнице, не оборачиваясь, но и не торопясь, так, чтобы он мог поспеть за нею. Ни слова не говоря, мокрые с головы до ног, они пересекают холл (давно уже опустевший), сворачивают в коридор, добираются до своего номера. Они промокли до нитки, они дрожат от холода, им нужно согреться.
Что значит — потом? Сейчас они займутся любовью, что им еще остается? Этой ночью они будут вести себя тише воды, ниже травы, только она будет слегка постанывать, словно кто-то разобидел ее. Таким образом, все будет иметь продолжение, и пьеса, которую они только что разыграли в первый раз этим вечером, будет повторена в ближайшие дни и недели. Чтобы доказать, что она выше всякой пошлости, выше заурядного мира, который ее окружает, она снова вынудит его стать на колени, она будет рыдать и винить его во всем, в результате чего еще более обозлится, станет наставлять ему рога, бахвалиться своей неверностью; станет мучить его, а он начнет артачиться, грубить, угрожать, решится на какую-нибудь другую выходку, разобьет, например, вазу, выкрикнет ей в лицо несколько гнусных оскорблений, она снова притворится, будто ей страшно, обвинит его в том, что он насильник и агрессор, и тогда он вновь упадет на колени, расплачется, признает свою вину, потом она позволит ему переспать с ней, и так далее, и так далее — на целые недели, месяцы, годы, на целую вечность.
41
А что же чешский ученый? Приложив язык к шатающемуся зубу, он говорит себе: вот и все, что осталось от твоей жизни: разбитый зуб и панический страх перед тем, что придется вставлять искусственную челюсть, — и больше ничего? Больше ничего. Ровным счетом. В порыве внезапного озарения все его прошлое предстает перед ним не как полоса героических деяний, богатых драматическими и единственными в своем роде событиями, а как жалкая песчинка в смутном ворохе случайных фактов, взбудораживших планету и унесшихся куда-то с такой быстротой, что невозможно было их как следует рассмотреть и осмыслить. Так что Берк, быть может, совершенно прав, принимая его за венгра или поляка, да что там говорить, возможно, он и в самом деле венгр, поляк, не исключено, что и турок, русский или ребенок, умирающий в Сомали. Когда все несется с такой быстротой, никто не может быть уверен ни в чем, ровным счетом ни в чем, даже в самом себе.
Воскрешая в памяти ночь госпожи де Т., я вспомнил известное уравнение, приводимое на первых же страницах учебника экзистенциальной математики: степень скорости прямо пропорциональна интенсивности забвения. Из этого уравнения можно вывести различные следствия, например, такое наша эпоха отдалась демону скорости и по этой причине, не в последнюю очередь, так легко позабыла самое себя. Но мне хотелось бы перевернуть это утверждение с ног на голову и сказать; нашу эпоху обуяла страсть к забвению, и, чтобы удовлетворить эту страсть, она отдалась демону скорости; она все убыстряет свой ход, ибо хочет внушить нам, что она не нуждается в том, чтобы мы о ней вспоминали; что она устала от самой себя, опротивела самой себе; что она хочет задуть крохотный трепещущий огонек памяти.
Дорогой мой соотечественник и друг, знаменитый открыватель musca pragensis, героический строительный рабочий, я не хочу больше страдать, видя тебя торчащим в воде Так ты можешь подхватить смертельную простуду. Друг! Брат! Не терзай себя. Выходи. Отправляйся спать. Радуйся тому, что ты всеми забыт. Закутайся в шаль всеобщего сладострастного беспамятства. Не думай о смехе, причинившем тебе боль; он канул в прошлое, этот смех, точно так же, как канули в прошлое годы, проведенные тобой на стройке, как твоя слава гонимого борца за свободу. Замок спокоен, отвори окно — и запах цветущих деревьев наполнит твою комнату. Вдохни его. Это трехсотлетние каштаны. Их шелест слышали мадам де Т. и ее кавалер, когда предавались любви в павильоне, который тогда был еще виден из твоего окна, но ты — увы! — уже не увидишь его, потому что он был разрушен лет пятнадцать спустя, во время революции 1789 года, и от него осталось только несколько страниц в новелле Вивана Денона, которую ты никогда не читал и, скорее всего, никогда не прочтешь.
42
Венсан так и не нашел свои трусы, он натянул штаны и рубашку на мокрое тело и пустился бежать вслед за Юлией. Она была слишком проворна, а он чересчур медлителен. Он обежал все коридоры и увидел, что она куда-то испарилась. Не зная, где находится ее номер, он счел свои шансы весьма шаткими, но тем не менее продолжал блуждать по коридорам, надеясь, что какая-нибудь из дверей отворится и голос Юлии окликнет его: «Иди сюда, Венсан, иди сюда». Однако все спали, везде стояла тишина, и все двери были заперты. «Юлия, Юлия», — шептал он, переходя с шепота на обычный голос, с обычного голоса на крик, но ответом ему была только тишина. Юлия не покидала его воображения. Он представлял себе ее лицо, озаренное лунным светом. Представлял себе дырку в ее попке. Ах, черт побери, эта дырка красовалась прямо перед ним, а он оплошал, так жутко оплошал! Не коснулся ее и даже толком не рассмотрел. Этот роковой образ снова у него перед глазами, и он чувствует, что его бедный член пробуждается, поднимается, восстает — да еще как: бесполезно, безрассудно и непомерно.
Вернувшись к себе в номер, он рухнул в кресло, сознавая, что с ног до головы охвачен страстью к Юлии. Он готов был сделать что угодно, чтобы вновь обрести ее, но делать ему было нечего. Завтра утром она явится позавтракать в столовую, но он-то — увы! — уже будет в своем парижском кабинете. Он не знает ни ее адреса, ни ее фамилии, ни места работы, ровным счетом ничего. Он остался один на один со своим безграничным отчаяньем, материализовавшимся в несообразной величине его члена.
Всего какой-нибудь час назад этот бравый господинчик выказал столько здравого смысла, держал себя в разумных рамках, а в своей достопамятной речи сумел оправдать это поведение с помощью доводов, которые произвели на всех нас самое глубокое впечатление; теперь же я сильно сомневаюсь в рассудительности того же самого органа, утратившего на сей раз какие бы то ни было признаки здравого смысла; не заручившись никаким серьезным оправданием, он восстал против всей вселенной, подобно Девятой симфонии Бетховена, которая, лицом к лицу со скорбным человечеством, горланит свой гимн радости.
43
Вера снова просыпается.
— Зачем ты врубил радио на всю катушку? Ты разбудил меня.
— Я не слушаю радио. У нас тихо, как никогда.
— Нет, ты слушал радио, и это некрасиво с твоей стороны. Я же спала.