Вилла Салиба представляла собой гору мрамора в современном, нарочито хвастливом, стиле. Тангейзер ощутил, что подобное жилище пришлось бы ему в самый раз. Однако не сама вилла оказалась целью их поездки. Лошади остались отдыхать на конюшне, а Ампаро повела его в сказочный сад, отданный в полное распоряжение алых и белых роз. Сад был тенистый от пальм и миртов, его местоположение и разбивка были превосходно продуманы. Тангейзер с удовольствием отметил, что здесь нет ни одной из вездесущих магнолий, которые перебивали бы нежный розовый аромат. По другую сторону сада располагался дом из прохладного белого камня — гораздо меньший, чем вилла, но все равно великолепный.
Ампаро остановилась перед грядкой с розами и присела на корточки рядом с одним по-настоящему белоснежным кустом, словно справляясь о его здоровье. Тангейзер с минуту наблюдал, как она бормочет что-то на непонятном языке: это был не французский и не кастильское наречие. Эта девушка действительно была единственной в своем роде. Словно прочитав его мысли, Ампаро отвернулась от цветка и подняла на него глаза, готовая увидеть насмешку.
— В арабских странах, — произнес он, — говорят, что когда-то все розы на свете были белыми.
Ампаро поднялась, полная живейшего любопытства. Она обвела взглядом плотные заросли алых роз и снова посмотрела на него.
— В один прекрасный вечер, когда луна была на ущербе, — продолжал Тангейзер, — соловей увидел одну такую розу, высокую белую розу, и когда он увидел ее, то немедленно влюбился. А надо сказать, что до того момента никто никогда не слышал, чтобы соловьи пели…
— Соловьи не умели петь? — переспросила Ампаро, желая услышать подтверждение этого факта.
Тангейзер кивнул.
— Они проводили жизнь в молчании, от начала до конца, но любовь того соловья была такой огромной, к той особенной белой розе, что песня удивительной красоты вырвалась из его горла, он раскинул крылья, заключая ее в страстные объятия…
Тангейзер замолк, потому что девушка казалась завороженной, на ее лице застыло выражение такого острого восторга, что он боялся рассказывать кульминацию истории.
— Прошу вас, — настойчиво попросила она, — пожалуйста, продолжайте.
— Соловей прижал розу к груди, но с такой неудержимой страстью, что ее шипы пронзили его сердце, и он умер, обнимая цветок крыльями.
Девушка зажала руками рот и отступила на шаг назад, словно ее собственное сердце тоже пронзило шипом. Тангейзер указал на красные розы.
— Кровь соловья испачкала белые лепестки розы. Вот потому-то с тех пор некоторые розы стали красными.
Ампаро на некоторое время задумалась. Затем с искренней серьезностью спросила:
— Это правда?
— Это сказка, — сказал Тангейзер. — У арабов есть и другие сказки о розах, они относятся к этим цветам с особенным почтением. Но степень правдивости сказки зависит от одаренности того, кто ее слушает.
Ампаро оглядела красные розы, окружающие ее.
— Я верю, что это правда, — сказала она, — хотя и очень печальная.
— Однако же соловей был счастлив, — заметил Тангейзер, не желая портить ей настроение. — Он даровал умение петь своим братьям и сестрам, и теперь они поют для нас.
— И тот соловей познал любовь, — сказала Ампаро.
Тангейзер кивнул; почему-то это очевидное наблюдение до сих пор от него ускользало.
— Это одна из самых выгодных сделок, заключенных со смертью, — заметил он.
В первый раз с момента их знакомства она посмотрела ему прямо в глаза. Ее глаза были больше, чем ему казалось, и она подняла на него взгляд так, словно бы раздевалась перед ним.
— Я никогда не узнаю любви, — произнесла она.
Тангейзер заморгал, но быстро нашелся.
— Многие люди так думают, — сказал он. На самом деле он мог бы сказать то же самое и про себя, но промолчал. — Некоторые боятся безумия и хаоса, которые приносит с собой любовь. Некоторые опасаются, будто бы они не достойны величия любви. Многие в итоге обнаруживают, что ошибались.
— Нет, я не могу любить, как птица, которая не может петь.
— Птица нашла свою песню.
— И я стала бы птицей, если бы могла, но только я не могу.
Тангейзер невольно ощущал некое родство с этой девушкой. Он не мог понять почему.
* * *
— Вы человек на золотом коне, — произнесла она.
Теперь, когда они выбрались из трясины французского языка, он понял ее фразу, которую она с таким волнением повторяла в таверне. Золотой конь. Бурак.
Он пожал плечами.
— Нуда.
Ампаро развернулась и пошла к гостевому дому. Тангейзер пошел за ней, ощущая себя большим безобразным псом, которого дрессирует своенравный ребенок. На ходу он отметил женственный изгиб ее бедер и великолепно подчеркнутую платьем форму ягодиц. Вытянутая тень от постройки падала на деревянную скамейку, заваленную пестрыми подушками, с которой открывался вид на сад и на далекое море. Ампаро жестом пригласила его сесть.
— Подождите здесь, — сказала она.
Ампаро прошла в двустворчатые стеклянные двери и, оставив их открытыми, исчезла внутри. Тангейзер видел только то, что находилось на расстоянии нескольких локтей. Потолок украшала вульгарная иллюстрация к классическому мифу, столь популярному у франков.[36]Задняя стена салона терялась в тенях, а между тенями и дверьми, словно некая эльфийская аура, оставленная ушедшей Ампаро, вился в воздухе рой золотистых бабочек.
Тангейзер уселся на скамью, восхитившись ее удобством. С такого расстояния море казалось бело-золотым зеркалом, подставленным солнцу, за проливом Сциллы и Харибды дрожали в послеполуденном мареве холмы Калабрии. Таким чистым воздухом он не дышал уже много месяцев, а эти розы, холмы и вода мысленно вернули его назад, в скрытый от чужих глаз внутренний двор в Требизонде, дворце, где родился шах Сулейман, где сам Тангейзер поклялся защищать перворожденного сына своего властелина.
Единственным, что нарушало картину, был исходящий от него самого запах, прежде не ощущавшийся: запах таверны, доков, пота и любовных забав, которым он предавался прошедшей ночью. Возможно, это было не так уж и важно: ведь христиане в большинстве своем были грязнулями, до смерти боящимися воды. Однако же он по-настоящему тосковал по упущенной ванне. Привычку к мытью он приобрел у турок, чей пророк требует, чтобы верующие чисто мылись хотя бы перед пятничной молитвой и особенно после того, как осквернили себя плотской любовью. Здесь же подобное пристрастие считали чудачеством. Он глубоко вдохнул. Нет никаких сомнений, от него воняет. Возможно, поэтому Ампаро и оставила его в саду.
Его размышления были нарушены донесшимся до него божественным звуком. Звук был настолько неземным, исполненным такой чистой красоты, что он не сразу понял: это музыка. И музыка эта была так прелестна, что он невольно стал озираться, выискивая ее источник. Эта музыка захватила над ним власть и так глубоко тронула сердце, что в нем не осталось сил ни на что другое, как только поддаться ее чарам. Два инструмента, оба струнные. Один щипковый, другой смычковый. Один светлый и легкий, звуки его были похожи на теплые капли летнего дождя, второй темный, звук которого все нарастал, как бурные волны в штормовую ночь, и оба танцевали, держа друг друга в страстных неодолимых объятиях.