— Перекур, — с облегчением сказал отец.
Мы сели. Отец достал стеклянный мундштучок, переломил сигарету, одну половинку спрятал в карман, другую вставил в мундштук и с наслаждением закурил.
— Пленные, — с удовлетворением сказал он, глядя на колонну машин. Колонна тянулась беспрерывно, но все же кончилась. Отец встал, посмотрел на небо, подождал с минуту.
— Могут нагрянуть самолеты, — сказал он.
Потом закинул рюкзак на спину и бегом пустился через шоссе. Я за ним. Отец в кювет, и я за ним. Отец в гору, и я за ним. Отдохнули только на противоположном склоне.
— Получилось, — сказал отец.
Дальше дорога петляла и незаметно, но неуклонно спускалась вниз. Мы прошли четыре или пять километров. Начало смеркаться — медленно, пока солнце совсем не ушло за холмы. Река внизу была скована льдом. Наконец-то мы приближались к Поромбке.
— Что это? — спросил отец, глядя вниз, налево, на снежное поле. То, о чем он спрашивал, в сумерках уже едва можно было различить.
Мы свернули с дороги и стали спускаться. Приблизившись, увидели воронку, совсем свежую. В воздухе еще стоял резкий запах тротила. Растерзанная земля, влажная и бурая, резко выделялась на снежном поле. Казалось, взорвалась какая-то чужая планета.
— Пойдем быстрее, — сказал отец.
Когда мы приблизились к усадьбе, уже совсем стемнело, но мы не заметили вокруг ни одного огонька. Война продолжалась и требовала затемнения. Когда мы открыли дверь, на нас хлынула волна тепла и света от керосиновой лампы. В комнате мы увидели маму. Она рассказала, что днем прилетал русский самолет и ни с того ни с сего сбросил бомбу. Только одну. Ту самую, воронку от которой мы видели по дороге.
Никогда потом нам с отцом не удавалось достичь такой близости. Это продолжалось лишь один день, но именно этот день установил границы, которые ни я, ни отец впредь никогда не нарушали. Его смерть — это уже другая история… Так было в нашей с ним жизни, а теперь уже — только в моей.
Отец и сын в поисках жены и матери в вышеописанных декорациях — почти классический сюжет. В нем можно выделить много побочных линий. Например: моя мать прожила после этого только четыре года, и случайный самолет, сбросивший единственную бомбу, мог оказаться предвестником ее скорой смерти. Либо: я постепенно взрослел, и мать отступала на второй план. Либо: война закончилась, и с ней закончилась тесная связь трех персонажей. Редко, однако, в моей жизни будущее подавало мне знак в таком театральном виде.
Конец войны
Война закончилась. И что же дальше? С 1 сентября 1939 года и — как позже оказалось — до 8 мая 1945 года, то есть дня окончательного завершения войны, наша жизнь протекала словно во сне. Необходимо проснуться, сбросить с себя этот кошмар и жить дальше — такую потребность испытывал буквально каждый поляк. Взрыв радости, неистового подъема, безудержных фантазий и безграничного счастья продолжался несколько месяцев, пока реальность не заставила поляков опомниться. Жизнь как сон — подобные теории хорошо развивать в философии, и то лишь в разделе «индивидуум». Но в обычной жизни им не место, и если такое случится, то — через определенное время — закончится смертью.
Перед нами стояла неотложная задача: вернуться в Краков и найти жилье. Отец так и поступил. С первой же почтовой машиной он поехал в Краков и, опережая предприимчивых спекулянтов, с топором в руке отстоял вполне приличную квартиру в том же Оседле Офицерском. Мы с матерью и сестрой поспешили за ним. Бежавшая немецкая администрация оставила после себя полный хаос. И все тогда происходило только так: вместо «жилищного соглашения» действовало кулачное право, а оформлялось все уже задним числом.
Квартира находилась на бульваре Пражмовского, 68. Это был район особняков — потом, в годы коммунизма, там настроили дешевого жилья. Дом, выстроенный в тридцатых годах, стоял в парке, рядом с таким же домом-близнецом. Квартира — на втором этаже, просторная, с большими окнами и высокими потолками — была намного лучше квартиры на Келецкой. Она состояла из двух комнат, кухни, передней и ванной.
Квартира оказалась почти пустой. Занимавшие ее немцы в панике бежали из Кракова от приближающейся Красной армии. Судя по бумагам, брошенным на письменном столе, последним «квартирантом» в доме был немецкий командный пункт, по-видимому, противовоздушной обороны. Первое, что сделал отец, войдя в квартиру, — распахнул окно и выбросил в большой, еще не застроенный, одичавший сад гранату. На всякий случай.
Внизу размещался русский перевязочный пункт. Наступила оттепель, и раненые в больничных полосатых пижамах отлеживались на солнце. В саду при доме устроили полевую кухню, готовили на открытом воздухе в больших котлах. Еда пахла соблазнительно, но отбросы… Вскоре отбросов накопилось столько, что их невозможно было обойти. Когда лазарет уехал, мы вырыли канавы, сгребли в них отбросы и сверху засыпали землей.
Мы закапывали все, что можно было закопать. Немцы завезли невероятное количество колючей проволоки — новенькой, прямо с завода. Как мы потом узнали, Краков готовился к длительной обороне. На бульваре обнаружили горы мусора, неглубокие стрелковые окопы и огромную катушку с колючей проволокой — высотой в несколько метров. Пришлось копать для нее очень глубокую яму, потом проволоку завалили толстым слоем грунта и утрамбовали. Одно было ясно: мы устраивались в Кракове прочно и навсегда.
С одобрения родных я записался в гимназию. Я тянулся к учебе, что было естественно, но, кроме того, боялся задохнуться, если не обзаведусь знакомыми и друзьями. Гимназия открывала новые возможности. У матери на этот счет сомнений не было, отцу же какой-никакой опыт на почте говорил, что образование окупается. Особенно мерещилась ему для меня карьера юриста, врача или хотя бы инженера.
Школьное дело находилось в стадии организации, как и вся Польша. Не помню, чтобы выбор гимназии-лицея имени Бартоломея Новодворского был продиктован ее «древним» происхождением. Скорее всего, мать слышала, что это лучшая из краковских гимназий и что она «с традициями». Туда меня и записали.
Экзамен прошел очень быстро. Война еще продолжалась, но ни у меня, ни у школы не было лишнего времени. На то, что я делал между июнем 1944 и февралем 1945 года, просто махнули рукой. Меня приняли сразу во второй класс. Но я-то знал, что в тот период ходил на тайные «курсы» — так называлось подпольное обучение во время немецкой оккупации, — поэтому совесть моя была чиста. В доме деда скрывался кузен Фенглеров — бывший курсант военного училища пан Казик. Сдав на аттестат зрелости перед самой войной, он, не закончив училища, пошел в армию, бежал из плена и всю войну прятался. С год назад тайком пробрался в Боженчин из Великой Польши[52]и работал на молочной ферме. Пан Казик занимался со мной по нескольким предметам, в том числе английским. Он играл на губной гармошке, подрабатывал как фотограф и успел соблазнить массу девиц. Очень красивый, высокий, с великолепной белокурой шевелюрой, пан Казик был моим кумиром.