Мама наклонила голову и внимательно меня рассматривала, я стоял посреди комнаты, туго затянутый в плед, у меня капало с волос, дала бы мне лучше полотенце, но не дала, а улыбнулась уголком рта, насмешливо, хотя, может быть, и нет, может, мне просто захотелось так подумать. Но она пошла в спальню и достала из шкафа в углу кое-какую одежду моего отца. Я не видел этих вещей много лет, со времен своей юности, когда мое тело было еще юношеского сложения и отец тоже был помоложе и заполнял собой эту одежду целиком. Серый свитер с красной отделкой, футболка теперь уже неопределяемого цвета и брюки хаки, когда-то, наверно, бежевые или серо-коричневые, похожие на униформу британских колониальных войск, но обесцвеченные десятилетиями неделикатной стирки. Однако дело было не в цвете, а в том, что, когда я неловкими и суетливыми — на этот раз мама не отвернулась — движениями натянул на себя эту одежду, она села как влитая, точно на меня сшитая. А это неправда — она предназначалась моему отцу, была специально для него куплена в магазине двадцать или больше лет назад, и, хотя теплая, сухая одежда приятно ласкала кожу, было что-то смутительное в том, что одежда сидит на мне так естественно, так отлично, будучи чужой.
— Так я и думала, — сказала мама, — что она тебе подойдет.
Я в этот день ничего не ел, ни завтрака на пароме — булочек с датским маслом, вкусным жирным молоком и кофе, — ни «Квикланча», ни молочного шоколада фабрики «Фрейя», и, когда переоделся в сухое, меня повело, и я стал заводиться на ровном месте, как пьяный.
— А мы не будем обедать? — спросил я. — У тебя еда есть?
— Конечно, есть, — ответила она.
— О, давай поедим.
Она взглянула на меня, повернулась и полезла в холодильник, а я подошел к мойке и достал из шкафчика над ней чашки с блюдцами, как делал, когда был маленьким пай-мальчиком, а она была здесь же, и я двумя руками разгладил скатерть и аккуратно потянул ее с боков, а потом положил приборы один напротив другого. Она жарила яичницу и бубнила себе под нос или тихонько напевала медляк Элвиса Are you lonesome tonight. Она жарила бекон и сушила хлеб в стальном тостере, которым мы пользовались от сотворения мира, и так сильно включила вытяжку, что невозможно стало разговаривать. Чему я обрадовался.
Мы сели за стол. Сидеть оказалось приятно. Я закрыл глаза и снова их открыл. Не самое легкое дело. Примерно как картон рвать. Я поднял чашку и сделал глоток кофе. Я давно не пробовал ничего столь же вкусного.
Она смотрела на мои руки.
— А что это с твоей рукой? — спросила она. Я поставил чашку и оглядел свою правую руку. Костяшки красные, и вся кисть припухла. Я сжал и разжал кулак, потом стиснул его, это было больно. Я объяснил, что с моей рукой.
— Господи, Арвид, — скривилась она. — Давно ты начал ввязываться в драки?
— Я не начинал. Но он собирался напасть на меня. Он решил это, как только увидел меня в баре.
— Не могу в это поверить, — сказала мама.
— Зато я знаю, — сказал я. — Я там был.
— С этим никто не спорит, — сказала она.
Когда тарелки опустели, я спросил:
— Не хочешь стопочку после еды? Кальвадоса, например. — Я хитро, как я надеялся, улыбнулся, чтобы иметь возможность обратить всё в шутку, времени-то всего около часа дня, и вздрогнул, когда она ответила:
— Спасибо, с удовольствием. Но давай на террасе, ладно?
— Сейчас? А мы не замерзнем?
— Мы завернемся в одеяла.
Угу. Завернемся в одеяла. Я встал со стула. И вдруг воодушевился — взял бутылку, стоявшую на краю стола у окна, вытащил из шкафчика у себя за спиной два стакана, вышел на холод на террасу, поставил их на раскладной столик, разлил по стаканам выпендрежную выпивку и вернулся в дом. Она ждала меня с одеялами. Я взял одно, встряхнул, и мы вышли на террасу и сели каждый на свой стул, чтобы распить кальвадос, плотно завернувшись в одеяло. У нее были шерстяные перчатки на руках. Морозный пар изо рта был не очень плотный, но все-таки был.
Стаканы стояли на столе. Она закурила сигарету, запахло палеными шерстяными варежками, и она ничего не сказала, стаканы ждали нетронутые, я не пригубливал, раз она не пьет. Вытащил из кармана синий пакет и скрутил сигаретку. Я курил, не производя шума, и смотрел прямо перед собой. Посидев так, я наклонился вперед и стал смотреть на большой луг, который тянулся от задней границы нашего участка до дома на другой стороне. В свое время там паслись коровы и лошади, я запускал там змеев, но теперь все позаросло, трава стояла такая густая и высоченная, что перейти луг мог бы только олень на своих длинных ногах. Там водились зайцы, ежи и фазаны с птенцами, встававшими на крыло как раз сейчас, в ноябре, все кишело мелкими грызунами, в вышине кружили ястребы, и сарыч парил в воздухе, неизвестно откуда взявшись, соколы, застывшие в небе как прикнопленные к нему, вдруг камнем падали на землю, а по вечерам на ветвях дуба молча сидели совы и вонзали в жертву неотступный смертоносный взгляд, а темной ночью между деревьев проносилась куница и прыгала на нашу крышу, мы это слышали, и у всех была пища насущная.
Я кинул окурок на газон и все-таки поднял свой стакан, сказал «скол»[8]и сделал глоток, хотя ее стакан по-прежнему стоял на столике, но тут она вдруг торопливо взяла его и сказала:
— Скол, Арвид! — и сделала большой глоток, закашлялась, вот черт, неслабая штука, а потом сказала: — Ох, хорош! Надо же, столько прожить и чтобы еще что-то осталось про запас!
Мы просто сидели. Она долго молчала, дышала чуть сипло и ровно, так что, если вслушаться, могло показаться, что это дается ей с трудом, что она осознанно вдыхает воздух и выдыхает его, и постепенно от ее дыхания меня стало клонить в сон. Прикрыв глаза, мы полулежали в шезлонгах, плотно завернутые в одеяла, так что наружу торчала только голова и правая рука — чтобы держать стакан. И я представил себе, что мы с ней — пациенты туберкулезного санатория в Хакадале, в Норвегии, сидим на террасе с видом на долину, или в горном санатории в Швейцарии. Но мама болеет не чахоткой. И я тоже не чахоткой, если вообще считать меня больным, хотя чувствовал я себя как раз так.
— Ты получше? — спросил я.
Она молчала.
— Да, — вдруг сказала она.
— Я тоже, — сказал я.
И вдруг она спросила:
— Ты помнишь Малыша?
Я подумал — Малыш, подумал я, почему я мог его забыть, зачем она так спрашивает, с ним стряслась беда, о которой я не знаю? Я считал, что с ним все в порядке, что он в Норвегии, последний год доучивается на водопроводчика. Он был не похож на нас, остальных братьев, он не читал книг, у него была дисграфия, и я любил его. Он был братишка, малыш, последыш, не тот брат, что родился после меня и теперь уже умер.
И тут я понял, о чем она говорит. По лугу в высокой траве скачками передвигалась на прямых ногах собака, каждый раз приземляясь в полуметре впереди или сбоку, овчарка, она охотилась на кого-то, кто обретался под крышей многолетних кипреев и чертополоха. Однажды я видел, как так же прыгала лиса, и подумал, что это редкое зрелище, а вот нет.