— Я свистну, — сказал паренек, — через полчасика.
А на самом деле прошло часа два. Нацеловавшись вдосталь для начала, она меня вдруг спрашивает:
— Ну и как тебя, значит, зовут?
— Серджо. — И потом она застонала мне в ухо: «О Серджо, о Серджо», словно ей ужасно больно. Я ничего не мог сделать — мне тут же стала вспоминаться моя мама, как она, в какое-то воскресенье после обеда, читает в газете про девушку, убежавшую из дома, которая попала в больницу или куда похуже, все плохо, и как она говорит мне, чтобы я не подбирал таких, что нельзя обманывать юных, не знающих и не понимающих, и что, наоборот, надо помогать им понять: и вот прямо там я решил, что с Ренатой все кончено, тем более что хорошего между нами нет ни на грош; но эта? ясно видно, что она лопается от похоти и, если попробуешь уйти, рассмеется тебе в лицо и ты станешь посмешищем для всего города. Лучше сдаться, а потом, если захочет, пусть ищет меня сама среди одиннадцати тысяч мужчин этого города.
Пронзительно, как избавление, зазвучал свист. Покой и усталость, и всё в звездах (когда мы оба снова приняли вертикальное положение); фонари медленно помаргивали на улицах окраины. Длиннющий, набитый людьми поезд проехал мимо нас по верхушке откоса, весь — длинная полоска света.
В машине свистуна (вот и еще один новый друг сыскался) я сзади, рядом с моей, с позволения сказать, девушкой, держась с ней, довольно некрепко, за руки, потому что мы, в сущности, не знали, о чем говорить: я сказал, что мне плохо знакома эта часть города, и смотрел снизу вверх, чтобы прочитать названия улиц на углах. Когда доехали до оживленных мест, стало понятно, что нам незачем больше быть вместе. Девушки ушли под ручку (как всегда в таких случаях, с обещанием видеться и так далее). Он? Пошел выпить пива? Ну да, в бар, там мы смогли рассмотреть друг друга: высокий, светловолосый, уверенный в себе. Немного запачканный слюной.
— В общем, — проговорил он, — ты тоже парень что надо. Порадовал меня, когда взял на себя малышку.
Я скромно повел рукой. Он добавил:
— Ну и как было?
— Ну, целоваться она точно умеет.
Он начал партию в пинбол, и я отправился восвояси, прошел мимо банка, где работает Клаудио, где нас ждут с нашими капиталами. Инстинктивно взглянул на бюллетень фондовой биржи со светящимися названиями и цифрами под вестибюлем банка. Акции «Нестле», «Ю. С. Стил», «Пенни и Кеннекотта», наши акции, продолжают расти.
Долгая зима
Увидев, как крестьяне на равнине косят первое сено, крестьяне с гор, словно по команде, решили вернуться наверх, в снега, разбросать золу по снегу на лугах, почистить поля, отстроить хлева, раздавленные лавиной. Я еду только затем, чтобы забрать оставшиеся вещи и отвезти их в город. Двигаясь вверх по долине, замечаешь, что сугробы старого снега (но копни его, это снег нашей зимы) становятся все выше по обочинам; но по дороге даже сейчас, ночью, течет ручеек, это снег, который уходит, днем и ночью.
Было бы лучше, если б светила луна. Было бы лучше: Мариза — говорят, она славная, — мне нравится, как она выражает свои мысли («я меняюсь с тобой сердцем»). Сердце мне изменила лавина: нависая угрозой денно и нощно, не убив меня, не прогнав меня отсюда. От далекого пожара рдеет круг снега и ночи. Может быть, это наш хлев. Никакой это не пожар, и на сей раз я ошибся: рабочие разожгли большой костер на снегу. Они ставят мачты для высоковольтной линии и разводят костры в снегу, чтобы не дать цементу замерзнуть поздней ночью, на рассвете. Трое рабочих сидят у огня, едят хлеб и сыр и спокойно на меня смотрят. Говорят (и смеются), что оказались здесь прежде нас, хотя здешние-то как раз мы. Один, сицилиец, рассказывает, что потом построят огромные защитные сооружения на пути лавин и широкие дороги, эта долина изменит свой вид.
— Как вы только тут жили, ну, в смысле, раньше?
Ответить совсем непросто, я мог бы сказать ему только — что теперь уже не смог бы тут жить. А крестьяне? Ну, с крестьянами проще: покажи им полную шляпу денег, и они будут радостно встречать кого угодно, хоть мафиози и депутатов, которые приезжают сюда пожирать нашу землю и воду. Клянись: никогда не писать слезливых элегий о твоем поселке, который будет изуродован. Клянись: или свирепое молчание (плохо), или разумное политическое сопротивление — выбирай, но не слезливые воспоминания, которые в конечном счете играют на руку тем, кто плохо руководит, то есть жирует за счет поселка и делает все, чтобы поселок оскотинился. Что же до тебя, то ты хорошо знаешь: тебе нужно жить в порту или у вокзала, в любом месте, где есть жизнь, кишащая живущими людьми.
Сицилиец передает мне оплетенную бутыль с вином, я делаю два больших глотка; только воспитанность удерживает меня от того, чтобы опустошить бутыль. Надо тебе благодарить небо, что горел не хлев.
Проходя по этой улице, приветствую тебя, о матерь моя, приветствую тебя еще раз, потому что Ты — Мать Иисуса. Приветствую также зиму, и гору, и лавину, которые наконец сделали из меня человека. Огни поселка не видны из-за обрыва, который изгибается, скрывая, да и защищая поселок.
Именно здесь я в последний раз видел Линду. Janua coeli[15]— но ты закрылась, и salus infirmorum[16]— но ты не спасла ничего. И вот пришел день, когда я могу сказать: «Мир душе твоей живой». Следовало бы мне устроить себе праздник, пить так, чтобы вино в меня через воронку вливали.
В Ностенго женщина идет домой, говорит сама с собой, не замечает меня; мужчина возвращается домой из хлева: у него фонарь, который летит по снегу; ясно, что человек на лыжах. Будь у меня фонарь, я поднял бы его в знак приветствия, хоть и не знаю, кто это. В поселке, должно быть, все уже спят. Говорю: «Сегодня двадцать восьмое мая» и иду над лавиной, пробую на ощупь рельеф снега, ставлю ноги осмотрительно. Небо черное, но, к счастью, я хорошо помню повороты, места, где пройти особенно трудно. Чтобы найти дорогу домой, нужнее всего память.
Как знать, не одичала ли кошка, встретит ли она меня, как только войду: это кошка верная, хотел бы я, чтобы у меня были такие глаза, как у нее.
— Да ты ведь Ансельмо, правда? Чуть не налетел на тебя. Ты вернулся, а твои? А другие?
— Мы вернулись, и Святая тоже, ей теперь получше; последний — ты.
— Но я не останусь, уеду.
— Не переночуешь?
— Переночую.
— А ключ?
— Найду.
Или будет открыто окно в комнате на втором этаже, над кухонным окном с решеткой, которая сойдет за лестницу. После вечеринок так мы и забирались в дом. Однажды в пять; и мой отец, который уже проснулся и шел в хлев, сказал только: «Ты уже здесь!» — «U me pa»[17]; да, сказал я себе, отныне, ладно, говори на своем итальянском языке, но говори так, как тебя научила мать, говори правду.