Маргит прожила еще тринадцать месяцев. Все это время она приходила ко мне с разными прожектами. Хотела издать сборник: собрать лучшее из того, что написал Морис. Но после него осталось так много рукописей. Понадобились бы годы, чтобы в них разобраться. Да разве мы смогли бы найти издателя? Шансов почти не было. Маргит задавала и задавала один и тот же вопрос: «Почему Морис не писал на каком-нибудь понятном языке — польском, например, или же венгерском?» Просила меня достать учебник, чтобы учить идиш. Она ничего не прочла из того, что написал Морис, но до небес превозносила его талант, называла гениальным писателем. Потом она нашла рукопись — нечто вроде сценария — и потребовала, чтобы я предложил эту вещь театральному режиссеру или нашел кого-нибудь, кто перевел бы ее на английский.
Последние месяцы Маргит больше времени проводила в больнице, чем дома. Я навестил ее раз-другой. Она лежала в общей палате. Она так переменилась, что каждый раз я боялся, что не узнаю ее. Запавший рот без вставной челюсти. Нос заострился и загнулся — совсем как у Мориса. Маргит разговаривала со мной по-немецки, по-французски, даже по-итальянски. Однажды я застал у ее постели еще одного посетителя — адвоката, немецкого еврея. Они обсуждали, как купить место на кладбище Климонтовской общины, рядом с могилой Мориса.
Маргит умерла в январе. Был морозный день. Дул резкий холодный ветер. Только двое пришли на похороны: адвокат и я. Раввин скороговоркой прочитал «Господи, милосерден Ты…» и произнес краткое надгробное слово. Потом вдруг сказал: «В наше время только сельский житель имеет эту привилегию — оставить по себе доброе имя. А в таком городе, как Нью-Йорк, имя человека часто забывают раньше, чем он умирает». Гроб водрузили на катафалк, и Маргит Леви отправилась в вечность — одна, без сопровождающих.
Хотелось выполнить обещание, данное Маргит: пристроить как-нибудь рукописи Мориса. Куда я только ни звонил — никто не соглашался принять рукописи на хранение. Я взял у нее чемодан с рукописями Мориса и два альбома фотографии, принадлежавших Маргит Леви. Все остальное выбросили на улицу. В тот день я даже не стал выходить из дома.
В чемодане я нашел, к немалому моему удивлению, пачки поблекших писем от женщин, все на идиш. Одна грозила покончить с собой, если Морис к ней не вернется. Нет, Морис Теркельтойб вовсе не был патологическим хвастуном, как я про него думал. Я припомнил вычитанное у Спинозы: «Лжи не существует, есть лишь искаженная правда». Странная мысль мелькнула у меня: может, среди этих писем есть и письмо от Айседоры Дункан?.. В тот момент я совсем забыл, что Айседора не знала идиш.
Через год после смерти Маргит я получил от общины Климонтова приглашение — почтить присутствием торжественное открытие памятника Малке Леви. Община даже дала ей еврейское имя! Но в воскресенье пошел снег, и я не сомневался, что открытие памятника отложат. К тому же я проснулся с жестоким приступом ишиаса. Принял горячую ванну. Но не для кого и не для чего было бриться и одеваться. Да и не скажу, чтобы кто-то был мне нужен. Я взял в руки один из альбомов Маргит, несколько писем Мориса. Рассматривал фотографии, читал письма. Дремал, что-то мне снилось. Сны забыл сразу, как проснулся. Нет-нет и смотрел в окно. Пустынный парк напоминал кладбище. Дома торчали как надгробия. Падал снег. Падал медленно, редкими хлопьями, будто размышляя о собственном падении. Короткий день близился к концу. Солнце садилось за Риверсайд-драйв, и вода казалась пылающим факелом. Радиатор, около которого я грелся, свистел и бормотал: «Прах, прах, прах…» Его речитатив проникал внутрь вместе с теплом, исходящим от него. Он повторял вечную истину — старую как мир и глубокую как сон…
Из сборника ДРУГ КАФКИ (A FRIEND OF KAFKA)
ЯША-ТРУБОЧИСТ
Удар удару — рознь. Удар по голове — это вам не шутка. Мозг — вещь тонкая. Кто его знает, может, там и живет душа? Вы спросите: почему не в печенке или, пардон, в кишках? А потому. Посмотрите в глаза — и душу увидите. Глаза — это окошки, из которых она выглядывает. Был у нас: в местечке трубочист. Прозывался Черный Яша. Трубочисты все черные. Как же иначе? Но Яша этот будто таким и уродился. Волосы — что сажа. Торчат в разные стороны. Глаза черные. Кожу не отмоешь — сажа въелась. Только зубы белые. Отец Яши был городской трубочист, и Яша трубочистом стал. Взрослый уже был мужчина, а все не женился. Жил вдвоем с матерью, старой пани Мацеховой.
Он приходил раз в месяц. Босой. И каждый его шаг оставлял черный след на полу. Мать, упокой Господи ее душу бежала ему навстречу и не пускала дальше. Платил ему город, но хозяйки обычно давали ему кто кусок хлеба, а кто и копейку-другую, когда Яша закончит. Такой уж был обычай. Детишки ужасно его боялись, хотя он никому не делал зла. Совершенно безобидный был этот Яша. По воскресеньям ходил в баню, мылся, потом, как и все поляки, шел с матерью в костел. Но после бани он казался почему-то еще чернее. Может, оттого и жену не мог себе сыскать.
Как-то в понедельник — помню, будто это было вчера, — пришел к нам Файтель-водонос. Рассказал, что Яша упал с крыши Тевье-Боруха. У того был даухэтажный дом на Базарной. Все жалели Яшу. Он так ловко взбирался на крышу! Будто кошка… Но если уж кому суждено несчастье, стороной не обойдет. Это ж самый высокий дом! Яша разбил голову, но не повредил ни рук, ни ног — так Файтель сказал. Кто-то повел его домой. Жил он на краю города в полуразвалившейся халупе, у самого леса.
Некоторое время про Яшу ничего не слыхать было. Но что поделаешь? Городу все равно трубочист нужен. Собрались другого нанимать. Тут опять Файтель-водонос пришел — с двумя бадейками на коромысле. Вот он и говорит матери: «Фейге-Брайна! Слыхала новости? Яша-трубочист теперь мысли читает». Мать рассмеялась и далее фыркнула. «Это что за шутки?» — спросила она. «Это не шутка, Фейге-Брайна! — сказал Файтель-водонос. — Вовсе даже не шутка. Он лежит на кровати с перевязанной головой и, кто бы к нему ни пришел, все секреты его угадывает». «Спятил, что ли?» — огрызнулась мать. Не поверила. Но тут в местечке об этом заговорили. Объясняли так: удар что-то освободил в его мозгах, что-то там повернулось, и Яша стал ясновидящим.
Был в нашем местечке учитель. Нохем Мехелес его звали. Так он Яшу пророком теперь называть стал. Раньше о таком и слыхом не слыхивали. Если б удар по голове каждого делал ясновидящим, сколько б их у нас уже было!.. Но ведь люди ходили к нему и все видели собственными глазами! Достаешь пригоршню монет из кармана и спрашиваешь: «Яша, что у меня в руке?» А он и говорит: «Трехконечные есть и четыре пятака, шесть грошей». Монеты пересчитают, и все сходится в точности, до последнего гроша. А другой спросил: «Яша, что я делал на прошлой неделе в Люблине?» Яша сказал, что тот был в шинке с двумя своими приятелями. Описал все в точности, будто они сейчас перед ним сидели.
До городских властей слух дошел, да и доктор узнал, что происходит. Сразу прибежали. У Мацеховой крошечная была хатенка, такая низенькая, что те, кто приходил, до потолка головой доставали. Его сразу стали спрашивать. И он отвечал. Окрестные мужики говорили, что Яша — святой. Ксендз не знал, что и делать. Еще немного, и они станут поклоняться Яше, как святой иконе! Но доктор сказал, что Яша не сможет ходить. Да и раньше-то он бывал в церкви не иначе как по воскресеньям.