Тут он ее и увидел. В голубом платье, в платке, она была похожа на монашку. Простое лицо, глаза будто заплаканные. Зверцев так и застыл на пороге. Непонятно, кто ее сюда пропустил. При его появлении она поднялась, сложив руки и глядя на него своими глазами, в которых словно застыли слезы.
— В чем дело? — спросил Зверцев резко, проходя за стол. Вот так запросто к нему еще не являлись.
— Я… — начала она.
— Кто вас сюда пропустил? — перебил Зверцев.
Она покачала головой, произнесла:
— Разве можно меня остановить?..
Она молча рассматривал ее. Из комитета матерей? Журналистка? По всему видно, журналистка. Зверцев поморщился. Журналисты его раздражали.
— Кто вы такая? — спросил он.
— Я — Хумилитас, — произнесла она.
«Испанка?.. Француженка?..» — подумал Зверцев. Иностранка, в общем. И говорит с акцентом.
— Я вас слушаю, — произнес он.
И тут она совершила неожиданное.
— Пожалей их, — сказала она, делая шаг вперед.
— Что? — спросил пораженный Зверцев, а она уже говорила, глухо, сдавленно:
— Их там сорок два человека, некоторые ранены, в тесноте, без воды… два старика среди них, по ошибке их взяли, не воевали они… в яме четыре человека, в ужасных условиях… мальчик, ты его видел, он сам с ними пошел, два брата его тут, раненые… он не воевал… ты его видел… тебе стало его жаль…
«Была среди них… кто допустил?.. сказано, журналистов не пускать», — возникли мысли у Зверцева, и тут внезапно до него дошло. Он вспомнил — выбеленное знойным солнцем небо, какой-то пыльный кишлак, кучку взятых в плен духов у желтого дувала — худых, черных, без автоматов выглядящих теми, кем они до войны и были, — обычными дехканами. И голос с иностранным акцентом, повторявший: «Сжальтесь… они раненые… они раненые…». Тогда он, помнится, приказал отконвоировать пленных в распоряжение части, а что с ними потом стало, один Бог знает. Но эта, она, оказывается, тоже была там, в Афгане. Он с удивлением рассматривал ее, а она все повторяла глухо:
— Раненые… он не воевал…
И вдруг он действительно понял — да, раненые. И мальчишку вновь вспомнил, и тех стариков, которых и впрямь замели под горячую руку — нашли у них какие-то берданы, вот и подумали, что воевали старые. Так здесь в каждом доме если не отличное ружье, то такой вот кара-мультук. Народ такой, традиции. Что, ради этого и людей сажать? И ямы эти… действительно. Как-то по-человечески надо бы. Понятно, не тюрьма у них тут, идут военные действия, надо же где-то пленных держать. Но и человеческими условиями пренебрегать не следует. Как-то надо… по-людски, что ли… по-человечески…
И пока он думал обо всем этом, то внезапно увидел, что на лице ее проглянула улыбка — светлая, ласковая. Она смотрела на него и улыбалась, и было это ободрением. Он встряхнулся и удивился — в первую очередь себе, что мог такое подумать. Это потом пришло, что мысли не его, что он никогда ни о чем таком не думал. И тут же мысль явилась ему.
Она еще улыбалась, когда он с растяжкой произнес:
— Ямы, говорите.
Улыбка ее исчезла при виде его лица, сменилась тревожным выражением.
— За последний месяц у нас шестеро пропало, — продолжал Зверцев. — Шестеро военнослужащих. Двое — во время операции, еще четверо пропало из части. Тел мы не обнаружили. Значит, в плену они. Требований мы еще никаких не получали. Но вы-то должны знать…
Для него было неожиданным, что она горячо закивала.
— Да, да… Я знаю о них. Их жалеют тоже.
Черт знает, немецкий, что ли, акцент?..
— Жалеют? — нехорошо улыбнулся Зверцев. — Кто ж их, интересно, жалеет? — Потом смысл ее слов до него дошел: — Так вы действительно знаете, где они?
Она снова закивала:
— Знаю, да.
— Можете указать? — Он уже снимал трубку.
Так же горячо она затрясла головой, на лице отразился ужас.
— Нет, вам нельзя… они прячутся…
— Наши у них в ямах? — перебил он ее.
— Да, в ямах, — кивнула она, — но их жалеют, кормят.
Зверцев в ярости швырнул трубку:
— Так какого… — тут он еле сдержался, женщина все-таки, — с какой стати нам их жалеть? Почему не хотите показать?
Она опустила глаза.
— Я не помню дороги. Я… не ногами туда шла.
Во бред! Не ногами шла! На вертушке, что ли, летела?..
— Вот что, — сказал Зверцев, тщательно выбирая слова, — разжалобите тех — мы этого пацана и стариков отпустим. И еще, может, кого, кто в боевых действиях не участвовал. Не выпустят они наших — передадим этих в центр, пусть с ними там разбираются. А они разберутся, вы-то знаете.
Она закивала с ужасом.
— Я схожу… попрошу их…
Зверцев взглянул на часы.
— Времени вам на это сутки. Послезавтра машина приходит, пленных увезут. И тогда вам кого-то другого придется упрашивать.
Она вскочила и, ни слова не говоря, выбежала из комнаты. Он поднялся, вышел вслед за ней, но она уже исчезла. Он покачал головой в удивлении — неужто и впрямь к духам подалась? Не зря ведь говорят, что у иностранных журналистов в горы особый доступ.
Он вернулся в кабинет и, не теряя времени, позвонил в штаб. Там о его неожиданной посетительнице ничего не знали. Журналистов не пускали в расположение его части. Вообще никого из гражданских не пускали, на сей случай существовал особый приказ. Но на журналистку она не была похожа. Правозащитница? Скорее всего. Хотя какая разница, кто она, лишь бы ребят освободила. Это редкость, когда находится кто-то со связями, кому на той стороне верят. Что ж, подождем, какие вести принесет. В том, что она еще появится, Зверцев не сомневался.
И ему вспомнилось, как однажды в Афгане он попал в осыпь. Горы там, в отличие от здешних, покрытых зеленкой, совершенно голые. И осыпи. Попадешь в такую — никто не сможет задержать. Вот он однажды и попал, еще месяца с прибытия не исполнилось. Передвигались с ротой в горах, тропа узкая, солнце палит, с одной стороны горная стена, с другой — пологие осыпи, обрывающиеся прямо в пропасть. Совсем он тогда из сил выбился, ступил, что ли, не туда — и как был, в том же положении, поехал вниз. Да так еще быстро, что и крикнуть не успел. Секунд пять все длилось, он и не заметил, как за какой-то камень ухватился. Оказалось, висит чуть ли не над самой пропастью. Вещмешок туда ушел, а автомат на плече висел, остался при нем. Потом ребята сверху веревку кинули, вытянули. Ну, говорят, лейтенант, на волоске висел. А он не испугался даже. Только потом, все осознав, затрясся. На всю жизнь ему запомнилось — свирепое, белое солнце, пологий склон, по которому он едет, весь в желтой пыли, стоя, зачем-то придерживаясь правой рукой. Руку ему так изодрало, что потом полтора месяца ходил с повязкой.