– Позови хозяина, – опережая положенный вопрос, бросил посетитель.
– Прошу прощения, – поклонился приказчик, – нам не велено оставлять торговлю без присмотру. А коли вы, извиняйте, имеете честь знать Георгия Станиславича лично, так постучите в калитку у ворот, – сторож наш, Афанасий, хозяина и кликнет.
– Болтаешь много, – лениво поморщился посетитель. – Поди доложи обо мне, а я покамест тут покараулю. У меня уж не убудет!
Приказчик оценивающе поглядел на степенное выражение лица посетителя, на неброский, но довольно приличный костюм и кивнул:
– Как вас рекомендовать?
– Скажи, мол, Семен Кузьмич приехал.
Через минуту в лавку спустился Старицкий. Он выпроводил приказчика на улицу, запер двери на засов и обменялся с посетителем крепким рукопожатием:
– Неосторожно поступаешь, Кузьмич! – укоризненно покачал головой Георгий. – Разве не мог упредить о встрече, как у нас с тобой принято?
– Сам знаю, что негоже мне сюда соваться, да еще белым днем, – кивнул гость. – Вот только дело не терпит!
Он снял картуз, пригладил редкие волосы и оперся локтем о прилавок:
– Помнишь о моем человечке верном, что служит на гепеушной кучумке?[5]
– Помню, не забыл, – нахмурился Старицкий. – От него мы не раз много полезного слышали.
– Так то я слышал, а вам передавал – кому что полезно, – хмыкнул гость. – Вот и нынче не забавы ради к тебе приперся – принес мой человечек дурные вести.
– Для меня? – с нарочитым безразличием уточнил Старицкий.
– И для тебя, и для кодлы твоей.
– Ну что ж, «пахан говорит – жиган слушает»! – понизив голос, ответил Старицкий.
– Так стой и слушай! – оглянувшись на дверь, сказал Пахан. – Легавые взяли Боброва, фраинда поддужного[6]твоего, упокойничка Генки-Хохла. Покамест он ни на что не колется… – Семен Кузьмич хитро прищурился. – А там как знать? Нынче на гепеушной киче – большое прибавление: приволокли купцов всяческих, торжецких ребятушек и даже тамошнего дворника[7]прихватили. По всем видам, большой шухер фараоны готовят! Одним словом, светопреставление.
– Значит, легавые вышли на Боброва… – задумчиво протянул Гимназист.
– О чем и толкую! А ведь он о мно-о-гом может растрезвонить! И о Хохле, и о Фроле (царство ему небесное), и о потрохе твоем глазастом, Аркашке…
– Ну, обо мне он, положим, ничего не знает, – сказал Гимназист. – Дела с ним вели Геня и Федор. Кадета же ему сдавать нет резона.
– А легавые ему скоренько про все «резоны» растолкуют, – хмыкнул Пахан.
– И что ты предлагаешь?
– Акчи[8]ему сунуть. Да не поскупиться!
Гимназист с минуту рассматривал широкие темные половицы.
– Будь завтра в «Балагане», в номерах, около полудня. Пришлю Кадета с деньгами. Отошли семье Боброва сколько нужно, и пусть ему передадут, чтобы открывал шлюзы[9]лишь по совнархозовским делам. О Гимназисте – ни слова. Если же легавые его припрут, – пусть все валит на покойников, они стерпят. Ты меня не ищи и сюда не показывайся, – я сегодня в ночь уезжаю. Как вернусь, дам знать. Тогда и потолкуем.
Старицкий отворил засов и вручил гостю два румяных каравая.
– Филерам зенки[10]замазать хочешь? Думаешь, хвост приволок? – подмигнул Пахан.
– Поберечься – не великий труд, – пожал плечами Гимназист. – Тем более что твоя, Семен Кузьмич, авторитетная персона – всегда на виду… Ну, прощай!
Глава XI
Золотистое пряное бабье лето кончилось быстро. Небо заволокло тучами, и город покрыла пелена холодного дождя.
Еще вчера по улицам гулял веселый ветер. Он подымал с мостовой желтые листья, проказничал, бросая в лица прохожим легкие паутинки, и рассыпал в ветвях деревьев разноцветные лучи…
Теперь весь окружающий мир покорился непогоде: застыли в сонном оцепенении дома; прибитая к булыжнику листва смешалась с грязью; размокли крикливые афиши и лозунги, повисли жалкими тряпками горделивые кумачовые знамена. Лишь вечерами город пытался отвлечься от тоскливого настроения коротких серых дней. По-прежнему зазывали ярко освещенные витрины, старались отогнать промозглый сумрак уличные фонари, гремела музыка в танцзалах и ресторанах. С наступлением темноты начинали топить печи, и над городом плыл ободряющий запах дыма, как некий символ теплого крова и сытого благополучия.
Осенняя непогода резко изменила облик уличной толпы, показала без прикрас изнанку жизни. Даже беглый взгляд подмечал, как неподготовлен советский гражданин к холодам. Вдруг выяснилось, что, не выдержав и получаса ходьбы по лужам, начищенные до блеска сапожки разбухали и по-крокодильи скалились; что всегдашняя гордость дореволюционного производства – зонтик – поломан; что через любимое кашне можно с успехом рассматривать небесные светила; и что, самое главное, – средств на покупку обновок как не было, так и нет. Несчастный гражданин удрученно вздыхал, но, оглянувшись по сторонам, немного ободрялся, – согнувшись под дождем, рядом шагали такие же собратья по несчастью.
Вон тот, видимо, еще с мировой войны носит неподъемную солдатскую шинель; на женщине, что вышла из «рыбного», – старорежимное пальтишко и ветхая французская шляпка («Добрые-то вещички в голодные годы на масло променяли, а эти, никудышные, так и остались»). Вот и рабочий, «гегемон революции», ожидает трамвай, засунув руки в карманы тужурки, будто вовсе он и не «хозяин Вселенной», а мокрый нахохлившийся воробей. А этой деревенской бабе и ливень нипочем! – обвязала голову цветастым платком, перехлестнула долгие концы крест-накрест через грудь душегрейки и – катится себе без забот, даже два узла на спине тащит.
Наблюдения нашего прохожего (назовем его, скажем, Иван Иванычем) нарушает колоритная парочка беспризорных, выбежавшая на улицу из ближайшей лавки: «Боже мой! Да один из них – совсем босой! – обмирает Иван Иваныч. – В такую-то пору!» Беспризорники вихрем проносятся мимо; один из них прижимает к груди женскую сумочку. Настроение нашего прохожего сразу меняется: «Так и есть: украли, сволочи!.. Ага, и приказчик на крыльцо выскочил, вопит». Иван Иваныч смотрит вслед убегающим воришкам, содрогаясь от вида шлепающих по лужам босых пяток, и вдруг заливается восхищенным смехом: