чиновникам, дав им право получать с просителей акциденции, благодарность за ведение дел; он обосновывал это тем, что, заинтересованные в большем количестве просителей, чиновники будут быстрее решать дела, а не откладывать их в долгий ящик, и тем самым можно будет преодолеть другую язву канцелярской России – волокиту. При Екатерине II акциденции были запрещены, чиновникам установлено жалованье, но практика даяний просителей сохранилась. Правительство смотрело на это сквозь пальцы, понимая невозможность прожить на мизерное жалованье, и предпринимало меры, только если «нормальные» взятки превращались в форменный денной грабеж.
Благодушно смотрело на взятки и общество, считая их делом едва ли не законным. Бескорыстие по службе считалось чем-то странным, каким-то чудачеством, едва ли не признаком неблагонадежности. Собственно, требовать с просителей и не нужно было: каждый сам нес «положенное», и возмущался только в случае, если требовали больше того «положенного» или не исполняли обещанного, а точнее, купленного решения: честным считался чиновник, не требовавший лишнего и быстро и точно исполнявший обещанное. В. Г. Короленко писал о своем абсолютно бескорыстном отце, уездном судье: «Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и те же сцены: к отцу являлись «по освященному веками обычаю» представители разных городских сословий с приношениями. Отец отказывался сначала довольно спокойно. На другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились в дверях с выражением изумления и испуга… Впоследствии, ознакомившись с деятельностью отца, все проникались к нему глубоким уважением. Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства, что нет такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести и закона, но… и при этом находили, что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще и вообще «более по-людски» […]
– Ну кому, скажи пожалуйста, вред от благодарности, – говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», – подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?» (92, с. 17, 19).
Помимо обычных взяток, предшествующих делу, и «благодарностей», следовавших за благоприятным решением дела, масса провинциальных «людей двадцатого числа» (такое прозвище имели чиновники, получавшее жалованье по 20-м числам) просто кормилась возле местных помещиков, которые понимали, что когда-нибудь и им понадобятся услуги «канцелярских крыс»; это было нечто вроде взяток авансом. «Кормление» чиновников даже отчасти имело полуофициальный статус. «…Перед Рождеством, да еще летом он (провинциальный чиновник. – Л. Б.) получал позволенье на лошадке, взятой судом «на поруки» или «на расписку», объехать помещиков за благостынею, как-то: мучкою, крупицей, пшенцом, баранинкой, иногда вареньицем, часто старыми жилетишками и панталонишками и даже сюртучишками, негодными к употреблению, а если повезет, то и рублишками», – писал цитировавшийся выше Селиванов. Многие современники вспоминают эти объезды канцелярских мизераблей…
Еще хуже было положение приказной мелкоты в глубокой провинции, где жалованье было ниже. М. Л. Михайлов, ехавший в сибирскую каторгу, подробно описал весь свой путь и местные картины. В Тобольском приказе о ссыльных «было человек десять – по-видимому, служащих тут чиновников. Это можно было заключить разве по тому, что некоторые из них писали, некоторые расхаживали, как дома, с развязностью хозяев этих грязноватых мест, и все обступили меня с расспросами, с предложениями погреться у громадной железной печи, которая, как ад, пылала в углу, или сесть, или покурить. Но если бы судить по одежде, их никак бы не принять за чиновников. Такие жалкие костюмы можно встретить, да и то не всегда, разве в казарме, где помещаются ссыльные из бедных слоев общества. Продранные сапоги, продранные валенки, покрытые заплатами штаны, замасленные до последней степени сюртуки с оборванными пуговицами и продранными локтями, какие-то онучки на шее вместо галстука, какие-то странного покроя (и тоже в дырах) одежды – не то ваточные халаты, не то пальто, обличающие под широкими рукавами отсутствие хоть какой-нибудь рубашки. Говорят, что приказные эти побираются гривенниками и пятаками от несчастных, проходящих через их руки. Оно и неудивительно. Кроме зверообразного воспитания, полученного большею их частью, они лишены всякой иной возможности добыть себе денег на существование. Последний лакей получает больше лучшего из них; а работы много… Я теперь сомневаюсь, чтобы и каторжный согласился обменяться своим местом, платьем и делом с кем-либо из канцелярских чиновников тобольского приказа о ссыльных.
Ямщик в мохнатой белой шубе, вверх шерстью, привезший меня, вошел почти вслед за нами в канцелярию, спросил у одного из жандармов моих папироску и закурил ее у печки. Куря как дома, он с таким сознанием своего превосходства смотрел на приказных, что они казались еще жальче. Когда кто-нибудь из них заговаривал с ним, он отвечал с таким достоинством, что заговаривавший как будто еще более умалялся и чуть не начинал заискивать его расположения. А между тем этот ямщик ждал от меня гривенника на водку» (113, с. 348–349).
Беда была в том, что от всех этих писцов и регистраторов мало что зависело, и благодарности они получали копеечные. Эта огромная масса малообеспеченных служащих составляла своеобразный «пролетариат умственного труда», легко переступавший почти незаметную границу к люмпенпролетариату. Например, в Москве в одном из низкосортных «низков» в Охотном ряду существовала настоящая биржа «аблакатов от Иверской» из изгнанных со службы за взятки и пьянство чиновников, готовых за стакан водки написать любое прошение и засвидетельствовать любой документ. В. Г. Короленко описывает такого провинциального «аблаката»: «Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий – ноги его были иной раз в лаптях… Пробавлялся он писанием просьб и жалоб. В качестве “заведомого ябедника” ему это было воспрещено, но тем большим доверием его бумаги пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой не могло справиться самое большое начальство. Жизнь он, однако, влачил бедственную, и в трудные минуты, когда другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами. Один из этих фокусов состоял в том, что он разбивал лбом волошские (грецкие. – Л. Б.) орехи» (92, с. 73–74). Здесь нужно бы объяснить, что это такое – «заведомый ябедник». Ябедой по-старинному называли жалобу, заявление, судебный иск в какое-либо учреждение. Некоторые сутяги заваливали все инстанции таким количеством ябед, по большей части необоснованных, что выведенный из терпения Сенат как высшая инстанция для всех исков издавал указ о признании такого-то заведомым ябедником. Городничий, уездный исправник или иное начальство при понятых торжественно изымало