с Карло, нет-меня угнетала мысль, что я теряю надежду на вас, — мысль о муже, который встанет между мной и надеждой быть когда-либо любимой вами… И я смотрела, как проходили эти дни; пророчествовала о себе, как трагическая библейская фигура, но не поднимала голоса и ничего не делала. Так проходили дни. Я думаю, это было потому, что я чувствовала полную безнадежность, а может быть и лень примешивалась ко всему этому. Та особая лень, которая говорит, что вот это усилие — легче того. Для меня было легче не причинять страдания Карло и маме. Но я не могла удержаться, чтобы не протелефонировать вам в последнюю минуту и не показать вам, какой вы были свиньей, с тем, чтобы вы, если вы хоть немного любили меня, поняли, что попало поделом. Кажется, я плохо владела своим голосом и этим себя выдала, но мне было, право, все равно, потому-что я твердо реши ла, что теперь слишком поздно и что я выйду за Карло во что бы то ни стало. И что-то случилось у этого телефона; я смутно поняла, что вы меня очень любите, вопреки всему. Бедный вы человек! Все время моего отсутствия в роли почтенной замужней женщины я строила здание романа всей моей жизни на дрожащем изломе вашего голоса; во мне все больше и больше росла уверенность, что вы меня любите, и мне пришлось вернуться в Англию, чтобы в этом убедиться. И когда вы открыли дверь, я поняла…
— Когда я ехала венчаться с Карло, — продолжала она, — мне казалось, что я должна завязать вас в узел и, проезжая Вестминстерским мостом, бросить вас в реку. Да… И я это действительно сделала, Ховард, дорогой. Я вас потеряла, и вы меня, несмотря на то, что вы сейчас около меня, как призрак во сне, от которого я проснусь как-раз вовремя, чтобы не опоздать на поезд. И этот поезд унесет меня так далеко от вас, Ховард, что мы умрем, будем похоронены и снова возродимся раньше, чем я увижу снова ваше любимое лицо…
Я, конечно, говорил, протестовал, умолял. Просто было немыслимо, чтобы я ее больше не видел… В моих мольбах было много отчаяния, но не было убедительности, потому что я все время знал, что должно быть так, как она говорит, и знал, почему это должно так быть. Эта последняя жестокость была единственным правильным шагом в неправильном деле. О, да, я знал… Знал. И в словах Фей звучал фатализм, который придавал мягкому голосу твердость алмаза. Я был убит и опустошен, я цепенел, прислушиваясь к тому, что она говорила. Казалось, ее слова ярко записывались в моей памяти, — слова, не поддающиеся изменению незабвенные слова, заключающие в себе каждое целую судьбу. Не мученичество за идею, а жизненный принцип толкнул ее на этот путь, неизбежный путь; что-то гораздо более жизненное, чем игра с самим собой в мученичество, — и вот почем это было неизбежно и почему я не мог активно и горячо с этим бороться. Просто все ее существо целиком восставало против какого бы то ни было уклонения от той дороги, на которую она, хоть и нерешительно, вступила однажды. Было немыслимо сжечь хоть один корабль, даже при некоторой возможности найти дворец в романической стране, а потому это было как бы тем римско-католическим браком, о котором она говорила мне в тот день, годы тому назад, когда я так серьезно был озабочен ее колебаниями насчет выхода замуж за Карло… Дорогой мой, у нее была избранная душа.
Было больше шести часов. Я сидел в кресле и наблюдал, как она расчесывает волосы у туалетного стола. Она внезапно распустила их снова, встала на колени подле моего кресла и сказала:
— Я, ведь, не очень надоедливая женщина, я хорошо знаю, что в вашей жизни вам часто придется говорить красивые вещи красивым женщинам, но вам покажется очень странным, если они вам поверят, правда, Ховард? Мне пришлось придти к убеждению, что вы меня любите- сказала она, и сделать вас своим любовником, совсем моим, раз и навсегда. Навсегда… Да, именно так. Это слово создано для повторения, но я делаю его убедительным, правда, дорогой? Я хочу, чтобы вы верили, что я всегда буду вас любить… Я, конечно, знаю, что вы когда-нибудь будете сидеть и ловить трепет в глазах женщины, вы не уйдете от этого, да и к чему? Но это будет не то, что теперь. Она не получит целиком вас потому, что вам не миновать быть всецело моим, принадлежать девушке, на которую вы когда-то не обращали внимания, или обращали разве для того только, чтобы дать ей совет. И не пытайтесь, Ховард. Я как-будто слышу, как вы скажете, спустя несколько дней, мучаясь желанием меня видеть: «Черт возьми, надо покончить с этим проклятым колдовством!» — «Проклятое колдовство!» — вы именно так скажете, но и проклятье вам не поможет. Вы будете стараться поклоняться разным богам, но это, может быть, удовлетворит ваше тщеславие, не вашу душу… Вы больше так не полюбите, мой Ховард, вам придется всю жизнь любить Фей. Это мое строгое приказание, иначе… — прошептала она мне на ухо, и ee светлые волосы упали мне на лицо, наказывая меня…
Я с вечера заказал кэб. Ее горничная, которой она дала какое-то объяснение, должна была ждать ее на станции. Но Фей не позволила мне проводить ее, она настаивала на том, чтобы прощанье произошло на пороге открытой двери, которую я так яростно распахнул давно. Что ни говори, a с тех пор были изжиты две жизни. Она стояла на пороге открытой двери с грустными и далекими глазами, с отблеском чего-то старого-старого, как стара наша земля, в лице; и улыбка, как распятие, осенила ее лицо. Она прошептала: — Pour un plaisir mille douleurs. L’amour est mort, vive l’amour! (За наслаждение тысяча страданий. Любовь умерла, да здравствует любовь)
И она ушла… Я больше ничего не слышал о Фей Ричмонд.
Рассказ Ховарда окончился. Я думаю, что он и так слишком много говорил для своих слабых сил. Он лег, закрыв глаза. Может быть, он спал. Я на цыпочках вышел из комнаты. Случилось так, что я его больше не видел. Хотя он уже поправлялся, но наступил новый приступ, от которого он умер десять дней спустя. Я часто справлялся по телефону, но прошло больше недели, пока я собрался зайти к нему на улицу Бомон. Мой младший брат, находившийся на моем попечении, тоже заболел. Я все время