Сам зал при том, сколько там умещалось людей и мебели, в его воспоминаниях казался не просторнее нижней комнаты в его доме в Нидеринге. Единственное оконце в торце света почти не пропускало. Других источников света в зале не было. Санни посадили в угол, поэтому Коб с трудом вспоминал, как она выглядела тогда. В зале царил сумрак, Санни сидела, опустив голову, нечесаные волосы заслоняли ее лицо. Прямо перед ним на двух рядах располагались другие свидетели, по кудрявой голове он узнал Малахи — тот сидел спиной к нему. Один из судейских указал на первый ряд, и свидетели нехотя потеснились, чтобы дать ему место. Коб опустился на прохладные твердые доски. В нос ударил запах зала. К нему пока никто не обращался. Ему еще не сообщили, зачем его вызвали и кто. Он ожидал, что его будут наставлять или задавать вопросы. Но нет. Зал молчал. Он слышал, как кто-то вздохнул, сглотнул, двинул ногой. Потом кто-то еще — он его не видел — украдкой почесался: ш-ш-ш.
Наконец один из судей заговорил.
Говорил мальчик, младший из детей, тот, кто (казалось, всегда) следовал за сестрой, он нарушил молчание. Она была рядом. Сидела, положив руки на стол. Он положил руки на колени. Оба смотрели на Коба. В комнате четко различимы были лишь их лица, они светились, как неяркие лампы, изнутри.
Высоким детским, но уверенным голосом мальчик обратился к нему:
— Ты подмастерье Коб?
Вот как вспоминает это Коб в конце, и память его подводит: это слишком гротескно, нелепо. Но воспоминание о том, что происходит в зале суда в Клаггасдорфе, от этого не меняется. Коб закрывает глаза: дети по-прежнему перед ним, сидят себе на старинной широкой скамье из темного дерева. Коб открывает глаза, чтобы изгнать наваждение, вернуться в комнату, где он живет с тех пор, как продал дело и перебрался в город вместе с женой. Он осматривает комнату в надежде, что дети будут вести себя как обычно в его присутствии: играть в непостижимые для него игры, глядеть из окна, а то и — без слов — переговариваться.
Но ничего такого. В комнате никого нет. Их сюда больше не тянет. Они обосновались в клаггасдорфском зале суда, который, скорее всего, давно разрушен и о котором сам Коб не вспоминал вот уже лет семьдесят. И не просто обосновались, а главенствуют там, судят его. Эти дети, которые, хоть они и не раз являлись в его дом, не сказали ему при этом ни слова, эти дети, которых он видел одетых по-разному и по-разному настроенных, теперь обращаются к нему строго, официально, надменно, предупредительно и слова употребляют такие, которые от детей не услышишь. И при этом глаз с него не сводят. А он смотрит на стену за их спинами, на несчастную Санни (нет, не на нее), на пол, на потолок, где случайные пятна и подтеки слиплись в рисунок, напоминающий карту одной из пустынных стран, о которых он прочтет много лет спустя. Но его снова притягивают бестрепетные глаза детей, пусть они снова — о, как тяжел их горящий, непримиримый взгляд — посмотрят на него.
И от этого взгляда не уйти — ни сейчас, ни тогда; не спрятаться ни в одной из пустынь, где он обитал, не уйти от унизительной лжи и уклончивых ответов, ведь это он их произносил. Он все еще слышит, как дает эти лживые ответы.
Его малолетние судьи, дети, внуки или правнуки Санни, которых ей не суждено иметь, тоже слышат его. Слышит его и Санни — она подняла было голову в надежде, когда вызванный ею свидетель начал говорить, и тут же уронила ее еще ниже.
Но как мог он встать на ее сторону? Кто бы ему поверил? Ведь люди в суде и за его стенами тут же решили бы, что он пытается защитить Санни только потому, что она развратила его, сделала своим любовником, учеником и вероотступником — разве не так? Что же он должен был заявить во всеуслышание, что в ту ночь, когда Малик осчастливил город своим приездом, он, Коб, или лишь его подобие, неумело пытался овладеть ею, а она мягко — чего он не заслуживал — отвергла его, а потом сидела рядом с ним в темноте и рассказывала, какой у нее смышленый братик, как он забавно шалит и болтает, как сучит ножками, за ним нужен глаз да глаз. А если он еще станет описывать, как во время игры в волчок грудь Санни коснулась его руки, а он хотел лишь одного, чтобы этот миг длился и длился, кому этот рассказ пойдет на пользу, кому во вред? О чем он будет свидетельствовать, о ее невинности или его виновности?
Ответ на все эти вопросы, по мнению Коба, был ясен. У него впереди жизнь, и жизнь эта предоставляла ему определенные возможности: карьеру, замысленную его отцом, к которой он с радостью готовился, положение, которое она ему доставит, уважение, которое он завоюет у окружающих, любовь, которую подарит ему будущая жена, дети, которые у него родятся и которых он будет растить. Если же он выберет другой путь, тот, на который его толкает Санни, его ждут только позор, глумление и презрение. А что еще хуже: люди, которых он не знал, но которые считают своим долгом знать о нем все, чего только о нем не нарасскажут, каких только поклепов на него не возведут.
Ну и выбор. Кто на его месте поступил бы иначе? Можно ли требовать от человека, чтобы он пожертвовал карьерой ради… — ради кого? Маленькой христоверки? Девчонки, которую он жалел, очень жалел, но все-таки она мало что для него значила.
Нет, говорит он им, этим не родившимся потомкам Санни, я ничего не могу рассказать вам о ней.
Нет, я никогда ее не замечал.
Нет, я ничего не знаю о ее отношениях с Малахи.
Нет, я перебросился с нею разве что парой слов.
Нет, я никогда не оставался с ней наедине.
Нет, она никогда не пыталась обратить меня в свою веру.
Нет, у нее и такой возможности никогда не было.
Да, говоря с вдовой о Малахи, описывая его состояние, я действительно произнес слово «околдовали». Да, я вполне понимаю значение этого слова.
Да, я слышал разговоры о том, что христоверы, в особенности их женщины, владеют даром колдовства.
Нет, я не знаю, правда это или нет. Я никогда об этом не думал.
Дети слушали его, на их лицах при этом никаких чувств не отражалось.
В конце жизни, ради надежд и обещаний которой он стольким поступился, Коб много бы дал, чтобы не говорить того, что тогда сказал, чтобы забыть о своих малодушных высказываниях, чтобы избавиться от этой парочки, слушавшей его ответы; он уверяет себя, что их не было там, куда перенесли их его воспоминания. Их вообще нигде не было, они не существуют, никогда не родились на свет. (Кто тому виной? Не он не он один!) Пробираясь через сумрачные камеры и коридоры памяти, изобилующие лицами, плечами, бородами, глазами, мимикой и жестами он силится отыскать тех двоих — судей, которые тогда действительно сидели на скамье, будто пара древних старцев-близнецов, тех двоих, тогда гораздо старше его по возрасту, а теперь, вероятно, в тех же годах. Они занимали судейские места по праву. Они должны быть где-то в закоулках его памяти, они должны найтись. Как только они найдутся, они сделают то, что не удалось совершить ему в одиночку, — прогонят детей с судейской скамьи, которую те незаслуженно и нагло заняли.