до семидесятых годов в значительной мере были ответственны за праворадикальные эксцессы. Национальное чувство у них традиционно было ярко выраженным, поскольку они часто были родом из этнически пестрых регионов, где их «немецкость» давала им определенные привилегии и нередко становилась поводом для разного рода конфликтов. В послевоенной Германии, где понятие «нация» утратило свое прежнее значение, уступив место региональной исключительности, они упорно поднимали знамя национализма. Их старшее поколение чувствовало себя дважды обманутым, особенно когда все больше немцев стали выражать готовность смириться с новыми границами Германии с Польшей и Чехословакией. Они устраивали подлые клеветнические кампании против поборников политики примирения с ГДР – например, против Вилли Брандта, которого заклеймили предателем народа номер один. Однако Союз переселенцев в своей принятой в 1950 году хартии обязался, «памятуя о бесконечных страданиях, выпавших на долю людей, особенно в последнее десятилетие», отказаться от мести. Кроме того, он изъявил готовность к сотрудничеству при «создании объединенной Европы, в которой народы могли бы жить свободно и счастливо».
Тем не менее в рядах общественных объединений переселенцев было немало великогерманских безумцев. Нижеприведенное письмо судетского немца Эрнста Франка, которое тот написал в 1957 году, живя во Франкфурте-на-Майне, чешскому офицеру полиции Карелу Седлачеку, проживавшему в Карловых Варах по адресу Шнеефогель-штрассе, 3, было далеко не единичным примером. «Я по-прежнему являюсь владельцем дома, – написал Франк чеху, не утруждая себя приветствиями и вступительными словами, – а Вы – всего лишь временный управляющий моим имуществом. Я вернусь. Берегите мой дом и сад. Если не я, то мои близкие обязательно вернутся и спросят с Вас за все!»[97]
Парадокс в том, что, несмотря на свою устремленность в прошлое, многие переселенцы стали в послевоенном обществе движущей силой модернизации. Они сыграли важную роль в том социальном и культурном смешении всех элементов, которым молодая республика позже так кичилась. На своей новой и чаще всего нелюбимой родине они запустили процесс отказа от провинциальных устоев, что сильно изменило сельское население, традиционно противящееся переменам. Переселенцы буквально перемешали страну, как карточную колоду, нивелировали региональные отличия и в значительной мере способствовали тому, что спустя несколько десятилетий немцы выбрали такую абстрактно-рациональную идентичность, как конституционный патриотизм. Это они – наряду с появившимся позже телевидением – стали, к примеру, виновниками исчезновения диалектов в некоторых регионах. Дети переселенцев, стесняясь своего родного диалекта, старались говорить в школе на идеальном литературном немецком языке, а их примеру вскоре последовали и дети местных жителей.
Для региональных культур переселенцы стали тем, чем был пресловутый сайдинговый фасад для деревенской архитектуры. Так же, как серая монотонность моющихся панелей, типовых дверей и пластиковых окон вытеснила местное своеобразие строительных традиций, было нивелировано и ментальное своеобразие местных культур в ориентированном на карьерный рост обществе с преобладающим средним классом, наиболее активными представителями которого стали именно переселенцы. Ведь им пришлось порвать со своими прежними привязанностями, и они вступили на новую землю как первопроходцы – неуверенно, робко и под личиной реакционеров, но все же как первопроходцы.
Поэтому из балласта изгнанники скоро превратились в выгодное приобретение для немецкой экономики. Обычно они более активно и быстро приспосабливались к новым обстоятельствам, чем коренные немцы. Вместе со своим имуществом и своей родиной они утратили и многие иллюзии, стали более гибкими и честолюбивыми. Две трети переселенцев, имевших когда-то свою коммерцию или ремесло, после переселения сменили профессию. 90 % бывших крестьян вынуждены были начать поиски других источников дохода. Это была целая армия работников, готовых, не торгуясь, вкалывать до седьмого пота. Быстрый экономический подъем после хозяйственной реформы 1948 года был бы невозможен без трудового энтузиазма переселенцев. Освободившись от всех социальных привязанностей и отвлекающих моментов, связанных с прежней родиной, большинство из них сосредоточились исключительно на работе и личном материальном благополучии. К тому же многие из них имели прекрасное образование и высокую квалификацию. Поэтому они и стали основой промышленности среднего класса, возникшей после войны в отсталых сельских регионах Баварии и Баден-Вюртемберга.[98]
Несмотря на все интеграционные успехи, последние большие лагеря для переселенцев освободились лишь к 1966 году. До этого миллионы несчастных изгнанников годами жили в бараках из гофрированного железа по двадцать человек в одной комнате. Они жили в переоборудованном концентрационном лагере Дахау и других бывших филиалах преисподней, хоть и в несравненно более приятных условиях, чем их предшественники, – что, впрочем, не помешало им поднять бунт в Дахау осенью 1948 года.
Печать лагерной жизни многие переселенцы носили на себе потом еще многие годы, потому что даже простые, вполне приличные и даже в определенной мере уютные городки для переселенцев, которые строились почти в каждой общине где-нибудь на отшибе, вдали от центральных районов, в народе еще долго называли «лагерями», причем не в последнюю очередь из желания подчеркнуть инородность их обитателей. Эти городки отличались какой-то особой мелкоформатностью в сочетании с серым, монотонным единообразием. Казалось, набившиеся в них тысячи и тысячи чудаков нашли свой, особый, архитектурный модус совместного проживания – в строю. Несмотря на то что для многих эти городки стали мирной гаванью после долгих странствий по бурным морям изгнанничества, от них по-прежнему веяло чем-то лагерным. Там до сих пор постороннего не покидает чувство, будто в этом настороженном, недоверчивом псевдоуюте ему на каждом шагу дышит в затылок трагедия чудовищного насилия, которую «эра изгнаний» обрушила на людей.
Горожане нередко наделяли разросшиеся окраинные районы ироничными названиями вроде Маленькая Корея, Новая Польша, Мау-Мау или Малая Москва, из которых явствует, куда бы они охотно отправили их обитателей. Мау-Мау, например, обозначал некий эксклав беженцев из экзотических стран, хотя в этих новых районах было даже больше пострадавших от бомбардировок гамбуржцев или мангеймцев, чем переселенцев с востока. Район Мау-Мау – это знаковое словоупотребление, потому что в этой точке немцы стали чужими сами себе; что также знаменательно, это наименование вошло в обиход задолго до того, как немцы осознали Холокост.[99]
Сегодня невозможно себе представить, насколько глубоким был этот раскол внутри немецкого народа. Военная администрация оккупационных войск, особенно британцы, неоднократно предостерегала немецкие власти и говорила об угрозе гражданской войны. Иезуитский священник Иоганн Леппих, уроженец Шлезвига, которого из-за его полемических проповедей называли «Божьим пулеметом», предрекал: «Если не будут приняты срочные меры, грянет революция. Она придет из бункеров и бараков». Историк Фридрих Принц говорил: «Довольный взгляд на удачно осуществленную интеграцию иногда мешает понять, насколько близки мы были к общественной катастрофе; ведь переселенцы вполне могли стать для Германии проблемой, подобной проблеме палестинских беженцев».[100]
Катастрофу предотвратили союзники, заботясь о переселенцах почти так же, как и о DP, хотя и последовательно препятствовали их объединению и политической активности. Но с 1949 года, после основания двух немецких государств, немцам