в первую очередь практика «очужествления» (Fremdmachen). Интерпретативная культурная антропология наглядно показала, как интерпретативный поворот включает отдельные дисциплины в междисциплинарное поле «культурной критики».[241] С опорой на традицию американского прагматизма и литературную теорию Лайонела Триллинга здесь открывается рефлексивное поле, которое, исходя из «очуждения» собственной культуры, способствует моральной культурной критике и требует прилагать научные теории к критическим моральным и политическим задачам: будучи «интерпретивистами, как мы сами себя называли и понимали, мы были заинтересованы в работе, выходящей за узкие рамки четко систематизированного „научного метода“, в работе, сопряженной с моральными, политическими и духовными вопросами».[242] Тем не менее лишь под влиянием постструктурализма и деконструктивизма такой подход к «культурной критике» – словно некое дискурсивное ответвление – еще конкретнее обращается к проблеме власти и заостряется политически. При этом невозможно обойти стороной вопрос, как власть систем репрезентации определяет человеческие действия и создает символические структуры.[243]
Для развития «культурной критики» примечательны в этой связи прежде всего два предложения, если не сказать две «техники»,[244] которые выдвинули еще Маркус и Фишер и которые потом сопутствовали всем сменам вектора культурологической дискуссии. Новаторской оказалась, с одной стороны, «техника» «дефамилиаризации посредством эпистемологической критики».[245] Она побуждает переносить результаты познания «чужого», которые можно получить на периферии, на критику собственных, европейских основ мышления и понятий: на критику утилитаристских, материалистских предпосылок мышления (как это делает, например, Маршалл Салинз в книге 1976 года «Культура и практический разум»[246]) или также на ревизию западных концепций личности. С другой стороны, помимо таких отсылок к собственным концептуальным основаниям, «дефамилиаризация посредством кросс-культурного сопоставления»[247] создает условия для автокритического соположения конкретных культурных фактов. Однако этнографический взгляд на собственные культурные предпосылки полагается здесь также и условием научной работы. Ранний пример такого взгляда, согласно Маркусу и Фишеру, – это классический «Очерк о даре» Марселя Мосса, «где сравнения приводятся с целью задать вопросы о моральном преобразовании французской (и капиталистической) политической экономики».[248] Правда, подобные требования дефамилиаризации настолько обострили и политизировали склонность интерпретативной культурной антропологии Гирца к морализаторству, что следующие за ней культурологические исследования оказались под большим влиянием нормативности. Эта претензия на нормативность до сих пор свойственна наукам о культуре. Вместе с тем уже здесь – в поле интерпретативного поворота – обнаруживаются практические основания для сравнения культур, в которых – чем дальше, тем больше – будет нуждаться культурологическое исследование, чтобы отвечать требованиям глобализованного мира.
Через «культурную критику» интерпретативный поворот уже на ранней стадии вышел за рамки европейских предметов исследования и европоцентричных категорий социальных наук – по крайней мере в подходах, разработанных Джорджем Маркусом и Майклом Фишером. Но и Клиффорд Гирц в своем введении к синтезирующему ретроспективному обзору «школы» интерпретативных социальных исследований успел в общих чертах наметить такое интеркультурное расширение в сторону «депровинциализации» внеевропейских голосов: «Без сомнения, социальные науки – независимо от наших желаний или идеальных представлений – остаются в большинстве своем европейским и американским мероприятием, порожденным западной, просветительской и, как утверждают некоторые, колониальной моделью мышления и в ней же обитающим. Поэтому мы пытались включить в дискуссию азиатские, африканские и латиноамериканские – в любом случае не западные – голоса, чтобы это положение дел таким образом депровинциализировать».[249] Разумеется, заявление помещено в «ретроспективную преамбулу», а таковая – как и «повторное рассмотрение» – склонна к идеализациям. Зачастую то, что содержалось еще в самом зародыше, но не было эксплицировано или по-настоящему развернуто на ранней стадии «поворотов», начинает разрабатываться лишь со временем.
Приведенный общий обзор все же доказывает, что именно интерпретативный поворот первым заставил науки о культуре по-новому определить собственные объекты и методологические принципы. Возникает удивительная парадоксальность: с одной стороны, интерпретативный поворот способствовал размыванию границ между социальными и естественными науками – в настоящее время эта размытость может быть использована на благо сближения наук о культуре и естественных наук, причем в совершенно ином ключе, нежели в том, который предлагают исследования мозга. С другой стороны, интерпретативный поворот навел на мысль о необходимости – при всей размытости границ – разделять понятийную систему социальных и культурных наук и понятия наук естественных. Потому что зависимость добытого гуманитарными науками знания от ценностей, суждений и субъектов, от бессознательного и от истории должна оставаться неотъемлемой предпосылкой познания. Тем самым науки о культуре и обществе позиционируют специфику «культурного» как познавательную установку и как предмет исследования, собственные интерпретации которого тем не менее включаются в интерпретационный круг культурного самотолкования: «Пытаясь понять культурный мир, мы имеем дело с интерпретациями и интерпретациями интерпретаций».[250]
Возможно, этот круг интерпретаций и выливается в «интерпретативный универсализм»,[251] когда объекты представляются лишь следствием интерпретаций и приходится задаваться вопросом, не существует ли что-то и по ту сторону языка, текста и интерпретации.[252] Но если рассматривать этнологическое или научное описание в целом как интерпретацию интерпретаций, то уже оказывается недалеко до саморефлексии (этнологического) письма, которую постулирует рефлексивный поворот. И вновь интерпретативный поворот раздваивается: с одной стороны, на расширение категории текстуальности на уровне научной письменной практики, структуры текста и репрезентации, с другой – на перформативные, еще более близкие к практике процессы ускорения.
Что касается самого интерпретативного поворота, то, преодолевая границы, он постоянно форсировал дискуссию вокруг наук о культуре. Тем более удивляет, что центральным при этом стало не понятие интерпретации. Гораздо больше здесь впечатляет карьера понятий текста и текстуальности. Вообще, наблюдается интересный факт: создается впечатление, что interpretive turn, работающий на одной своей интерпретативной движущей силе, как бы застрял в тесном проеме герменевтики. Лишь в качестве «текстуального поворота» (textual turn) он продолжит реализовываться во множестве новых траекторий науки. Ибо лишь внедрение категории текста в практические взаимосвязи и медиаконтексты способно и дальше питать интерпретативный поворот.[253] В любом случае вывод, к которому приходит Моритц Баслер, подтверждает, что именно понятие текста устанавливает взаимосвязанность объектов культуры. Следует прислушаться и к его предложению – с новых точек зрения «возвращаться к теории текстуальности, теоретически и методологически максимально ее разрабатывать – в надежде, что она предложит солидный фундамент будущим культурным исследованиям».[254]
Избранная литература
Algazi, Gadi. Kulturkult und die Rekonstruktion von Handlungsrepertoires // L’Homme, Europäische Zeitschrift für Feministische Geschichtswissenschaft 11, 1 (2000), S. 105–119.
Bachmann-Medick, Doris (Hg.): Kultur als Text. Die anthropologische Wende in der Literaturwissenschaft. 2. Aufl. Tübingen, Basel, 2004.
Berg, Eberhard; Fuchs, Martin (Hg.): Kultur, soziale Praxis, Text. Die Krise der ethnographischen Repräsentation. Frankfurt/M., 1993.
Brandstetter, Gabriele. Fremde Zeichen. Zu Gottfried Kellers Novelle «Die