местными ребятами в городки, здесь же 27 июля родился его сын, которому он, естественно, дал любимое имя своего отца и своей литературной маски. Максим Пешков прожил странную жизнь — всегда в тени знаменитого отца, всегда при нем, при его друзьях, и кажется, ему так и не случилось повзрослеть. Все, кто его знал и оставил мемуары, упоминают о его фантастическом инфантилизме: больше всего на свете он любил скорость, автомобили, гонки, немало пил, был женат на красавице (к которой и отец его был неравнодушен). Горький обожал сына, но, как и первой жене, уделял ему очень мало внимания: он, признаться, был не слишком хорошим семьянином и вообще не мог систематически опекать ближних, поскольку слишком много заботился о дальних (не забывая, впрочем, и себя). Это было какой-то изнанкой, отражением его восторженной любви к человечеству в целом и отвращения к большинству его частных представителей. Екатерина же Пешкова, оставшись на всю жизнь его другом и помощником, никогда не была объектом по-настоящему страстной любви: он всегда воспринимал ее скорее как друга.
Осенью 1897 года Горький пытался устроить в Мануйловке мужицкий театр — и сам дивился, с каким энтузиазмом мужики взялись репетировать пьесу Карпенко-Карого «Мартын Боруля». На спектакль сошлись из окрестных деревень, сам украинский классик Карпенко-Карый приезжал его посмотреть, особенно восхищаясь талантом исполнителя главной роли, крестьянина Якова Бородина. Провожать Горького из Мануйловки собралась почти вся деревня, устроили ему в сельской чайной торжественный обед.
В декабре он вернулся в Нижний, а в январе получил одно из тех предложений, о которых и самый прославленный писатель с удовольствием вспоминает всю оставшуюся жизнь: два начинающих издателя — Дороватовский и Чарушников — предложили ему собрать свои рассказы и очерки в небольшой томик и издать в Москве. Они верно почувствовали конъюнктуру — ни на что не похожая проза Горького идеально соответствовала запросам нового читателя; но ни одно из уже существующих издательств не бралось публиковать книгу, написанную столь резким языком и на столь грубом материале. Горький по меркам конца позапрошлого века был действительно горек, и Дороватовскому с Чарушниковым пришлось основать собственное издательство — они так и назвали его, своими фамилиями, и выпустили больше ста книг для массового читателя; у Горького набралось очерков не на один, а на два тома, и эта-то книга весной 1898 года вышла в Москве, но сама по себе она, конечно, такой славы Горькому не сделала бы. Пусть читателей становится все больше, пусть грамотных прибавляется, пусть даже в России возник Союз борьбы за освобождение рабочего класса и начал вовсю перепечатывать в виде листовок давнее, совершенно невинное горьковское сочинение «В Черноморье», которое 5 марта 1895 года вышло в «Самарской газете» и никем не было толком замечено (миллионы выучили его наизусть под названием «Песня о Соколе»), — настоящую рекламу писателю делает в России только правительство.
И в 1898 году, непосредственно после выхода московского двухтомника, оно занялось-таки Горьким вплотную.
8
Когда сегодня разбираешь эту историю ретроспективно, с точки зрения будущей горьковской славы и практически необъятного влияния, не устаешь подозревать во всем этом трагифарсе целенаправленную волю: не могла такая глупость случиться сама собой, это нашему рыжему опять делали биографию! Больше того, как только вышли горьковские «Очерки и рассказы», русская критика на них, понятное дело, обрушилась отнюдь не только с похвалами: так не бывает, чтобы значительное явление вызвало сплошной восторг. Но после того как Горький впервые в жизни отправился по этапу, даже самым яростным его противникам стало неприлично выискивать в его текстах мировоззренческие и стилистические огрехи; он был канонизирован с самого начала своей литературной деятельности.
Вышло так, что в Тифлисе был арестован горьковский сосед по съемной квартире Федор Афанасьев, занимавшийся весьма умеренной марксистской агитацией среди железнодорожных рабочих; ну а дальше честолюбивой тифлисской полиции захотелось выслужиться. Из обнаруженной у Афанасьева фотокарточки, на которой был изображен мужчина в русском костюме, а на обороте была надпись: «Дорогому Феде Афанасьеву на память о Максимыче», начал лепиться всероссийский заговор. Горького уже знали по фотографиям. Понятно, какой такой Максимыч; он еще в Тифлисе привлекал внимание — независимостью и странным костюмом. Горький, как мы знаем, периодически попадал под надзор полиции (скажем, после ареста Федосеева и Сомова и разгрома тимофеевской типографии); досье на него было, и в досье этом говорилось, что он человек начитанный, хорошо владеющий пером, часто бродяжил без определенных занятий и вообще в высшей степени подозрителен. Российская полиция в этих случаях во все времена работает одинаково: не работает? — подозрителен. Начитан? — вдвойне подозрителен. Владеет пером? — готов заговорщик. Реакция настолько несопоставима с поводом, что рациональных объяснений не подберешь: в Тифлисе потянули к допросу Калюжного, который Горького первым напечатал, а в Нижний полетело предписание арестовать писателя и доставить в Тифлис для дознания.
Горького арестовали в Нижнем, и 11 мая 1898 года он прибыл в Тифлис с полновесным тюком, в котором находился весь его архив: письма, заметки, рукописи. В Тифлисе, где он не был шесть лет, его помещают в Метехский замок, в одиночную камеру, и начинают допрашивать, а общественности между тем становится известно и о безумном этом аресте, и о еще более безумном этапе, который полицейское начальство мотивирует в специальном объяснении «удобством». Им, стало быть, удобнее оказалось допросить его в Тифлисе, и всероссийски известного писателя повезли за полторы тысячи верст — каково! Интеллигенция бушует, в защиту Горького подписываются протесты, из Метехского замка его выпускают 29 мая, хотя и под «особый надзор», но без последствий. Правда, теперь при переездах с места на место он обязан был извещать жандармское управление и предупреждать о маршрутах. В июне он отправился в Самару на кумыс, а в августе вернулся в Нижний с намерением написать первый роман. В письме издателю Дороватовскому он пишет: «Отношение публики к моим писаниям укрепляет во мне уверенность в том, что я, пожалуй, и в самом деле сумею написать порядочную вещь… Вещь эта, на которую я возлагаю большие надежды, мною уже начата».
Что касается читательских ожиданий, здесь он не преувеличивает. Мало книг в истории русской литературы, которые вызвали бы при своем появлении столь оживленную полемику: как только Горький оказался выпущен из тифлисской тюрьмы, на него обрушился не только шквал похвал, но и ураган ругани. Ругань эта была, впрочем, политкорректна, по-нынешнему говоря: мало кто осмеливался прямо нападать на новую надежду русской литературы, вдобавок сделавшую себе имя на портретировании социальных низов. Тем ехиднее были эти скрытые нападки —