дыма в небе, который дает мне надежду, нашептывает, что мы приближаемся к цели. Бездействие сводит меня с ума, хотя я прекрасно вижу по запавшим глазами Умберто, по промахам, сопровождающим наши движения, что передышка необходима. В каждом треске слышно, как ледник дразнит меня. Он уже не поет, он издевательски хохочет с каждым сантиметром кожи, которую отращивает за наше отсутствие.
Но по-настоящему тревожит меня не он, а то, что я почувствовал. Запахло холодом перед самым отходом ко сну, в наш цирк, глухо ступая, пробирается зверь. Внизу, в долине, порыжел один лист. Конечно, никто не обращает на это внимания. В горах охотится осень, и мы — ее дичь.
Три метра. Осталось прорыть всего три метра. К счастью, погода устойчиво ясная. Теперь я могу рассмотреть уступ в пещере и чуть дальше в глубине — светлое пятно. И целый день пытаюсь обуздать воображение и сконцентрироваться на работе.
Всклокоченные, перемазанные сажей, которую никто уже не смывает, мы стали похожи на шахтеров. Одежда задубела и ломается на сгибах, кожа на ощупь как кора. Только члены по-прежнему гибки, словно смазаны усилием. Но мускулы натружены и все чаще отказывают. Мы все ближе к пределу возможного.
Три метра.
Шесть дней.
Все, что нам надо.
Чем ближе мы к пещере, тем томительнее вечера. Бесцельное, мертвое время, которое нужно как-то убить. Перед ужином я сходил к Умберто извиниться. Не надо было мне врать ему, старому другу, про финансирование экспедиции. У меня были на то свои резоны, и хорошие, и плохие. Он великодушно простил меня, но не исключено, что между нами возникла какая-то трещина. Чтобы подбодрить его, я спросил про невесту, — больно видеть, как он по ней скучает. Он должен был вернуться в сентябре из-за какой-то операции, — может, поэтому не хотел задерживаться в горах? Умберто весь покраснел и признался, что речь шла просто об отбеливании зубов, довольно редкой процедуре, которую делает в Милане один его друг-дантист. И он улыбнулся мне своей фортепианной улыбкой, криво и расстроенно, и при виде этих желтоватых клавиш у меня защемило сердце.
Потом пошел снег.
ОСЕНЬ
Эме был уже слегка не в себе.
Эме, пастух. Он настолько слился со своим ремеслом, что, когда говорили «пастух», все думали про него, хотя были еще Марсиаль, Жан и другие. Марсиаль, Жан и другие не обижались. Эме был старик, такой древний, что к моменту рождения Командора уже пастушил. Так что заслуживал уважения.
Эме был слегка не в себе, говорили люди. Это внушало мне почти такой же страх, как волки. Он приходил в самом начале лета и уводил наших овец на горные пастбища. Надо было видеть, как он карабкается на гору, по пояс увязая в пенящейся белизне. Но я-то как раз его не видел: когда он приходил, я прятался. Ночью я пытался представить себе, как выглядит человек, который то входит в себя, то выходит.
Однажды я почувствовал себя плохо. Никто не понимал, что со мной такое. Когда наш деревенский врач попросил меня описать симптомы, я объяснил, что в мире какая-то пустота, там что-то было, а теперь его нет. Он долго смотрел на меня, погладил бороду, пробормотал «понятно, понятно» и объявил моей маме, что у меня в организме не хватает магния.
Прошло еще несколько дней, и я понял. Я давно не видел Корку.
Мой пес пропал.
Мы искали его повсюду, даже Командор поучаствовал, хотя и со скрипом. Мама заставила его сходить со мной в жандармерию, где нам ответили, что у начальства есть дела поважнее, чем искать собак. Командор был в ярости. Я ж тебе говорил, кретин несчастный, — и кто я теперь в глазах капитана?
Мама объяснила, что Корка мог развеяться по ветру, выскользнуть из своей синей оболочки, как узник выходит из тюрьмы. Никогда я не чувствовал себя так одиноко, как в тот день, даже когда пришел черед матери — развеяться по ветру.
— Пса твоего унес Мулат Борода.
Я хлюпал носом, сидя на расколотом бревне, которое у нас на ферме служило лавкой. Говоривший был мне незнаком. Он был настолько стар, что я сразу понял: передо мной Эме. Из-за истории с Коркой я забыл, что он должен прийти за овцами, и не спрятался. Меня обманули, он был в себе, никуда не вышел.
— А кто такой Мулат Борода? — спросил я. Он обратил к югу невидящий, мутный взгляд.
— Тоже пастух. Ему без дня тысяча лет. Самый первый пастух. Он унес твоего пса.
— Почему он его унес?
— Потому что меняется время. Один мир умирает, другой рождается.
Корку унес совсем не Мулат Борода. И пусть пастухи все немного не в себе, в словах старика была доля истины.
Лет через десять лет после первой встречи я снова увидел Эме. Я был худой, прыщавый и как раз обследовал овраг, который месяц назад подарил мне роскошный экземпляр Cenoceras lineatum. Эме не изменился. В тот день я наконец понял, почему говорили, что он не в себе. Он не узнал меня, и ни мое имя, ни имя отца не вызвали у него ни малейших воспоминаний. Он сказал мне только: «Ты, главное, слушай гору», кликнул овец и пошел прочь.
Вот только не было у него ни овец, ни отары — ничего. Он был один. Уже тридцать лет здешние фермеры будто бы отдавали ему скотину и потом смотрели, как он поднимается на горные пастбища. Но не в рунном кипении, как раньше, в незапамятные уже времена, а посреди большой пустоты.
Джио шагает первым, прямо на юг. Узкая тропинка ведет нас назад к гребню. Прошлой ночью снег шел всего час, а я с трудом узнаю местность, где угробил шесть недель своей жизни. Рельеф скрадывается. Зелень еще маячит призраком там, где нагретый солнцем скальный выступ все же растапливает снег. В таком наряде провал кажется менее отвесным, камень не таким суровым: мы покидаем его в момент, когда он выглядит чуть добрее. Чистая иллюзия. Солнце светит, но к моменту пробуждения температура упала градусов на пятнадцать. За ночь осень прикончила лето. Никто, кроме Джио, не догадывался, что она так близко подберется к лагерю, никого не разбудив.
Экспедиция окончена. Как и