от боли безмерной, от большой радости. Я с трудом сдерживаю слезы, а далекие, незабываемые образы один за другим проходят перед глазами: комсомольская ячейка… первые кружки, учеба, могучий рост.
Комсомол, комсомол! Не пять, а пятнадцать, пятьдесят лет бессильны вырвать из моей памяти эти воспоминания, бессильны заставить меня забыть о том, что комсомол сделал меня большевичкой, воспитал, закалил, научил не только бороться, но и любить революционную борьбу больше всего, больше жизни.
Поэтому день годовщины — для меня большой и радостный праздник. Всей душой хочу я, чтобы мой голос привета и великой любви к вам прорвался через стены и решетки острога, через сотни верст, отделяющие меня от вас, через границы, чтобы долететь до вас и сказать, что никакие тюрмы, никакие границы не могут разлучить комсомольцев.
Примите же, дорогие товарищи, мой привет и знайте, что и в цепях фашизма я остаюсь комсомолкой.
Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, борьбу до победы.
Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем!..
В этот день вместо тюремной одиночной камеры я буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…
Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая»[18].
На следующей прогулке это письмо, аккуратно сложенное, Вера передала Кате.
— Прошу тебя, сделай все, чтобы оно дошло по назначению, — тихо сказала она. — Для меня это очень, очень важно.
— Сделаю, все сделаю, что только смогу, — заверила Катя. — Даже больше, чем смогу… Товарищи помогут.
Вернувшись в свою камеру, Катя осторожно оторвала нижнюю часть каблука туфли, вырезала там отверстие и, уложив в него Верино письмо, заколотила каблук. Через пять дней Катя Кныш уже шагала по Варшаве. А еще через десять дней письмо пришло по указанному Верой адресу. С волнением читали и перечитывали минские комсомольцы пламенные слова Веры Хоружей.
В начале ноября 1928 года в камеру вошла старшая надзирательница:
— Хоружая, собирайте свои вещи.
От неожиданности сердце заколотилось. «Куда? — мелькнул вопрос. — Неужели в другую тюрьму?»
Спрашивать в таких случаях не положено, да и бесполезно — все равно не ответят. Молча собрала свое немудреное хозяйство:
— Я готова.
Вышли из камеры. Направились не вниз, в канцелярию, а вдоль коридора, к общим камерам.
— Здесь будете находиться. Предупреждаю, при нарушении порядка снова верну в одиночку. Слышите?
Вера ничего не ответила.
Она жадно всматривалась в лица своих новых подруг по заключению. Четыре человека — и девушки, и уже немолодые женщины. Серые, болезненные лица. Значит, давно сидят. Как истосковалась она по живым людям! Привыкнув к массовкам, собраниям, к непрерывному вращению в людском потоке, а затем оторванная от всего мира камерой-одиночкой, сильнее всякого голода чувствовала она одиночество. Теперь-то уже можно будет отвести душу!
Правда, коллектив небольшой, но уже можно и поговорить, и песню тихонечко спеть, и радостями поделиться. Конечно, для свободного человека тюремные радости показались бы крохотными, но по закону диалектики все зависит от условий, места и времени.
Однажды, выглянув в окно, Вера увидела, как из канцелярии вышла девушка. Это была Маруся Давидович, Верина подруга. Они прошли одну школу жизни, школу ленинского комсомола. И вот судьба свела их снова. Быстрым взглядом Маруся пробежала по окнам.
В радостном волнении Вера замахала руками. Маруся тоже подняла руки, будто собираясь взлететь к решетчатому окну, в котором белели Верины кудри. Но надзирательница грубо прогнала ее в тюремный корпус.
С нетерпением ждала Вера следующей прогулки. Когда их выводили, открылась и соседняя камера. Из нее вышла Маруся. Вера бросилась к подруге на шею и поцеловала ее:
— Ты здорова? Чувствуешь себя хорошо?
В первое время радость комом душила горло. Потом посыпались вопросы. Бесчисленное множество вопросов. Хотелось сразу же узнать, все, все. И вдруг неожиданный окрик:
— В камеры!
Как быстро пролетело время прогулки! Казалось, только вышли и снова на целые сутки в сырую, темную камеру.
Когда смеркалось, Маруся услышала, как щелкнул замок, дверь открылась и в камеру впорхнула Вера.
— Как хорошо, что мы опять вместе!
— Как это тебе удалось?
— Упросила надзирательницу! Сегодня в коридоре дежурит пожилая и не очень злая женщина. Пустила к тебе на вечер. Я так просила ее. В нашем распоряжении целая вечность. Ну расскажи, что нового в Белостоке, в Вильно?
Не успела Маруся ответить, как Вера перебила ее новыми вопросами:
— Как живут Ажгирей, Александрович, Чарот?
Каждый из белорусских поэтов был ей близок и дорог. Их стихи освежали ей душу в тюрьме.
— Когда ты в последний раз читала «Правду»? Что там написано?
— А кто такой Валентин Тавлай? — поинтересовалась она западнобелорусским поэтом-подпольщиком. — Я слышала уже здесь, в тюрьме, его стихи. Как он пишет? Он на свободе еще, не арестован? Что нового написали Фадеев, Гладков? Какой последний советский фильм ты видела?
Маруся не успевала отвечать. Перед арестом она работала в Белостоке. Секретариат ЦК Компартии Западной Белоруссии вызвал ее в Варшаву. Когда на рассвете она вышла из вагона, сразу же возле Варшавского вокзала ее схватили агенты дефензивы и втолкнули в машину. Проезжая по улицам Варшавы, в решетчатое окно Маруся видела огромные афиши, извещавшие, что в кинотеатрах идет советский фильм, поставленный Пудовкиным, «Буря над Азией» («Потомок Чингис-хана»). Этот фильм она мечтала увидеть, приехав в Варшаву. И вот сорвалось. «Не могли арестовать хотя бы на несколько дней позже, — злилась она тогда. — Хоть бы фильм успела посмотреть». Ведь в Белостоке она, подпольщица, не могла ходить в кино. Об этом Маруся и рассказала Вере. А та заразительно хохотала.
— Какие они несознательные, эти жандармы! — подшучивала она. — Ничего. Вернемся