вытекает другой вопрос: что делало описания такими интересными для читателей XIX века? Балласт уже замедлил ритм романа, так ли необходимо было еще одно замедление?
Ответ может быть найден не столько у Скотта, сколько у Бальзака. У госпожи Воке, пишет Ауэрбах, «физические признаки и их моральное значение не разграничиваются», говоря более обобщенно, Бальзак не только:
представлял людей, чью судьбу он рассказывал, в точно очерченных рамках исторической и общественной ситуации <…> он полагал эту связь совершенно необходимой; всякое жизненное пространство становилось у него определенной нравственно-чувственной атмосферой, которая пронизывает пейзаж, квартиру, мебель, посуду, тело, характер, манеры, взгляды, деятельность и судьбу человека…[203]
Связь между людьми и вещами, полагаемая «необходимой»: логика описаний у Бальзака та же, что и в самой влиятельной идеологии его времени – консерватизме. Адам Мюллер «рассматривает вещи как продолжение органов человеческого тела», пишет Маннгейм, почти как Ауэрбах об «Отце Горио»: «слияние человека и вещи», «четкие, жизненно важные взаимные отношения» между собственником и собственностью[204]. А само это слияние возникает в связи с другим краеугольным камнем консерватизма – радикальным подчинением настоящего прошлому: «консерватор смотрит [на настоящее] просто как на последнюю стадию в развитии прошлого»[205], пишет Маннгейм; Ауэрбах использует почти те же самые слова: Бальзак «подходит к современности <…> как к процессу, коренящемуся в истории <…> воссоздаваемая им атмосфера и люди, будучи людьми современности, всегда представлены как феномены, творимые историческими событиями, зависящие от исторических сил»[206]. В равной мере и в политической философии, и в литературной репрезентации настоящее становится осадком истории, тогда как прошлое, вместо того чтобы просто исчезнуть, обращается в нечто видимое, твердое, конкретное, если вспомнить другие ключевые слова консервативной мысли и риторики «реализма».
Описания в XIX веке стали аналитическими, безличными, вероятно, даже «бесстрастными», как однажды выразился Скотт. Но параллель с консерватизмом подсказывает, что, хотя то или иное индивидуальное описание и может быть относительно нейтральным, описание как форма вовсе не было нейтральным: оно производило эффект такой прочной вписанности настоящего в прошлое, что альтернативы становились попросту невообразимыми. Новое слово отразило эту идею: Realpolitik [реальная политика]. Политика, которая «работает не в неопределенном будущем, но лицом к лицу с тем, что есть», писал Людвиг фон Рохау, придумавший этот термин несколько лет спустя после поражения революций 1848 года (примерно в то же время, когда художественный réalisme появился во Франции). Realismus der Stabilität [реализм стабильности], горько добавляет, анонимный либеральный обозреватель: реализм стабильности и свершившегося факта[207]. Бальзак, конечно, этим не ограничивается, помимо этого есть его неудержимый нарративный поток, который напоминает фрагменты из «Манифеста Коммунистической партии» о «вечной неопределенности и волнении буржуазной эпохи»[208]. Но рядом с Бальзаком Маркса есть также Бальзак Ауэрбаха, и эта странная смесь капиталистической турбулентности и консервативного постоянства указывает на нечто важное в романах XIX века (и в литературе в целом): их самое сокровенное призвание – создавать компромиссы между разными идеологическими системами[209]. В нашем случае компромисс заключался в «привязке» двух великих идеологий XIX столетия к различным частям литературного текста: капиталистическая рационализация подвергла реорганизации сюжет романа с помощью упорядоченного ритма литературного балласта, тогда как политический консерватизм диктовал его описательные паузы, в которых читатели (и критики) все чаще искали «смысл» всей истории.
Буржуазное существование и консервативные убеждения: вот фундамент реалистического романа, от Гете до Остин, Скотта, Бальзака, Флобера, Манна (Теккерея, Гонкуров, Фонтене, Джеймса…). Последний штрих к этому небольшому чуду эквилибристики добавляет несобственно-прямая речь.
6. Проза IV: «транспозиция субъективного в объективное»
Zeitschriftfür romanische Philologie, 1887. В длинной статье по грамматике французского языка филолог Адольф Тоблер замечает мимоходом, что присутствие имперфекта в вопросительных предложениях часто связано с «особым смешением косвенной и прямой речи, которое берет времена глаголов и местоимения из первой, а тон и порядок слов в предложении – из второй»[210]. У Mischung [смешения] еще нет имени, но основная идея уже родилась: несобственно-прямая речь – это точка соприкосновения между двумя формами речи. Вот отрывок из одного из первых романов, где она используется систематически:
Волосы закручены были в папильотки, горничная отпущена, и Эмма уселась думать и терзаться… Прескверная вышла история! Рухнуло все, чего она добивалась! Сбылось все, чего хотела бы избежать!.. Какой удар для Гарриет! Вот что было хуже всего[211].
Эмма уселась думать и терзаться. Прескверная вышла история! Тон и порядок слов, выделенных курсивом, указывают на прямую речь Эммы. Она уселась думать и терзаться. Прескверная вышла история! Согласование времен, в свою очередь, как в косвенной речи. И странно, чувствуешь себя одновременно и ближе к Эмме (из-за того, что исчез фильтр голоса рассказчика), и дальше от нее, потому что повествовательные времена ее объективируют, тем самым до некоторой степени отчуждая ее от нее самой. Вот еще один пример из той части «Гордости и предубеждения», где возможность брака Дарси и Элизабет кажется упущенной навсегда:
Ныне она постигла, что он именно тот, кто нравом и талантом своим подошел бы ей наилучшим образом. Ум его и темперамент не походили на ее собственные, но отвечали всем ее желаниям. Сей союз обогатил бы их обоих: ее непринужденность и живость смягчили бы его натуру и отточили манеры, а его сужденья, осведомленность и знания придали бы веса ей.
В качестве комментария приведу слова, с помощью которых Рой Паскаль объясняет знаменитую статью Балли о несобственно-прямой речи: «С точки зрения Балли, простая косвенная речь имеет тенденцию стирать характерную личную идиому говорящего, чьи слова пересказываются, тогда как несобственно-прямая речь сохраняет некоторые из ее элементов – формы предложения, вопросы, восклицания, интонации, персонифицированную лексику и субъективный взгляд персонажа»[212]. Сохранение субъективного взгляда вместо его стирания: Паскаль здесь обсуждает язык, но такими же словами можно описать процесс современной социализации, где энергия индивида «сохраняется» и получает разрешение самовыражаться, если только она не угрожает стабильности общественных отношений. Неслучайно два величайших первопроходца несобственно-прямой речи, Гете и Остин, являются авторами величайших романов воспитания: этот новый языковой прием идеально подходит для того, чтобы предоставить их героям некоторую долю эмоциональной свободы, при этом «нормализуя» их с помощью элементов сверхличной идиомы. «Ум его и темперамент не походили на ее собственные, но отвечали всем ее желаниям». Кто это говорит: Элизабет? Остин?[213] Скорее всего, ни та и ни другая, но третий голос, опосредующий и почти нейтральный – слегка абстрактный, целиком социализированный голос достигнутого общественного договора