Поцелуем одари.
Голос мальчишки, ломкий, взлетевший высотой в начале, упавший на последних строчках, обратившись в низкий, чуть не мужской голос.
– Матвей! – Аксинья будто стряхнула наваждение, обратила внимание на племянника.
– Семен пел.
– Ты за дядьками взрослыми песни такие не повторяй.
– Не буду, – буркнул Матвей.
– Взрослеешь, племяшек, ишь голос какой грозный прорывается. – Аксиньина улыбка согрела сердце мальчишке. Улыбалась бы она почаще, а то все больше хмурится.
– Я петь всегда любил. Только я раньше внутри пел. Чтоб не слышал никто.
– Пой, голубок, пой. Только хорошие песни.
– Ага.
– Так это дядька… Семен мне сказал. Побегай с мальчишками, пока солнце не село.
– Вот, значит, как, – хмыкнула Аксинья, и почему-то на губах ее вновь зажглась улыбка. Даже когда она уснула, губы ее сохранили то мечтательное выражение, что появляется обычно у девицы, мечтающей о сладком поцелуе.
7. Первые слова
Вся неделя после Троицы озорная, наполненная шутками, девичьим смехом, запахом молодой травы и разноцветья, что захватывает каждый клочок земли, не засеянный человеком. Вылупились птенцы у пичуг, удлинились дни, посветлели ночи. Лето червонной поступью девицы-красавицы приблизилось к Пермской земле, тряхнуло шитым подолом рубахи, пустилось в пляс.
Давно известно: если весну не проводить, то она может вернуться, нагрянуть холодными дождями, стылыми ночами, заморозить посевы, лишить урожаев. Надо весну-привереду отвести туда, где она прячется вместе с русалками, – в холодном омуте.
– Эй, народ, выходи на улицу! – громкоголосый Никашка созывал народ на потешище.
– Ты сидеть в избе никак собралась, Аксинья? – Прасковья зацокала языком. Будто белка-озорница.
Да, затворить ворота, закрыть дверь на засов. Подальше от чужого веселья.
– Не хочу я идти собак дразнить. Будто сама не знаешь, что бабы шептаться за спиной будут.
– Там братец мой чудит. Грех не посмотреть. Со мной будешь, не сгрызут собаки тебя. – Параскева озорно сверкала серо-зелеными глазами, поводила пышными плечами.
– Нам с Нютой и здесь хорошо. – Аксинья обвела рукой избу с обновленными занавесями, отскобленными стенами, вымытую и вычищенную. Свежее сено на полу пахло лесной радостью.
– Дитятя заскучает. Да, Нюта?
Девчушка, внимательно следившая за крупной шумной женщиной, подтвердила:
– Ака.
– Пойдем на гулянья? – пощекотала дочку Аксинья.
– Мася. – Нюта улыбалась и тянула к матери ручонки.
– Заговорила! Слышишь, Параскева?
– Слышу, слышу.
– Два раза уж меня «масей» кликала.
– Ты не увиливай. Наряд покраше одень – и в люди. Да, Нютка? Неча матери замарашкой ходить.
Из ворот выйти – страшно. Взгляд на себе поймать – больно. Семена увидать – сладко. Катеринину боль прочесть – стыдно.
Белая рубаха с синей вышивкой по подолу, на шее ожерелье из бирюзы, не проданное еще на соликамском рынке, сберегла на голодный день. Покрасоваться напоследок, назло всем. Нюта в новой рубашонке, скроенной из Аксиньиных одежд, народа не боялась, махала радостно.
– Бойкая девка будет, – одобрительно цокнула Параскева.
Вся Еловая высыпала на улицу. И стар, и млад – все, кто пережил очередную зиму. По главной и единственной улице движется троица. Впереди скачет диво-конь: грива из пакли, голова костяная, тело человечье, бег тряский, неровный. Заносит лошадь в сторону, врезается в толпу. Детишки визжат, отпрыгивают, хохочут. Следом за лошадью семенит козел с бородатой костяной головой. На шее веревка с колокольчиком, козел мекает, упирается, от хозяйки убегает. А веревку держит чудная дева: ростом велика, в кости крупна, на голове длинные черные волосы, которые, если приглядеться, оказываются крашеной веревкой. Сарафан с дурного полотна, а из-под него сапоги мужские торчат.
– Русалка, русалка, уходи к себе. Сама спрячься и весну забери! – кричат хором ребятишки, а самые смелые подбегают к русалке и дергают подол сарафана. Среди храбрецов Аксинья разглядела Матвея с Тошкой. Русалка кричит низким мужским голосом, брызгает водой из миски.
– Хорош Никашка. Ишь русалка какая. Не всякий так изобразит! – гордо вздымает грудь Параскева.
Не одна она любуется Никашей с умилением, младшая дочь старосты Якова Петуха, Настя, глаз от русалки не отводит, следит блестящим взором за всеми вывертами. Недавно ребенок, Настюха за зиму вытянулась струной: лицо будто вырезано из коралла, брови пушистые вразлет, губы пухлые… Краса, одним словом.
– Есть что у них? – Аксинья глазами показала на девицу. Дочь зажиточного Якова – кусочек лакомый, много женихов посватаются в этом году к юнице.
Прасковья кивнула, подмигнула лукаво:
– Никашка не промах. Авось что выгорит.
Прижилась семья Прасковьина в деревне, когда-нибудь своими станут, еловскими. Но породниться со старостой – другой расклад. Большая честь и удача.
Дочь Прасковьи, Лукерья, Лукаша, к матери не подходит, стоит вместе с Еннафой, прижимает братика к себе. Когда козел выделывает финты возле двухлетнего Павлушки, он поднимает ор, размазывает испуганные слезы по лицу. Лукерья гладит его по лысой голове, что-то шепчет.
– Испугался твой младший, – смеется Аксинья. Она разглядывает дочку, но та лишь таращит и так круглые глаза, крутит удивленно головой. Русалке Сусанну не напугать.
– Поорет да перестанет. Лукашка успокоит мальца, – машет рукой Прасковья.
Павлушка не успокаивается, плач становится все громче и ожесточеннее, но Еннафа поднимает мальчонку на руки, прижимает к себе, улыбается строгим ртом. Павка трясется, видно, икает, сразу не разглядеть, но скоро затихает в заботливых руках. Еннафа, злая нелюдимая Еннафа каждый вечер благодарит всех святых за милость, что явилась ей в виде жилицы с детьми. Вместо внуков ей Никашка, Лукерья и особенно мелкий Павка.
– Русалом мой выступает. А лошадь кто? – Параскева занята разглядыванием ряженых.
Лошадь старательно изображает Глебка, младший брат Игната. Аксинья отводит глаза от него, невмоготу глядеть на высокого, чуть сгорбленного парня. Он в тот страшный день бросил камень в грешницу, а попал в безвинного ее брата. Игнат выгораживал младшего, клялся-божился, что Глебка мирный, на пакости не горазд… но Аксинья доверяла своей памяти.