Все люди на свете, Как падаль зловонны, Один лишь Спаситель Пахнет одеколоном. Один лишь Иисус Христос Пахнет лучше всяких роз![14]
Небожителей, играющих на арфах, оказалось столько, что исполняемые ими мелодии превратились в одну чудовищную какофонию и всякие попытки ангелов навести в рядах музыкантов какое-то подобие порядка были изначально обречены на неудачу.
Белые стремительные волны ангелов прокатывались над толпами и уносились туда, где золотились семь чаш гнева и алмазными блестками высверкивала в синеве Благодать.
Лютиков так и не понял, ради чего они проплыли мимо архангелов сомкнутыми рядами, только уже дома, после некоторых размышлений, он пришел к выводу, что летали они себя показать и других посмотреть. Все, как на Земле, там ведь тоже ради этого на демонстрации ходили, чтобы знакомых увидеть, пройти с воплями мимо трибун да на девочек симпатичных посмотреть.
Вечером зашли Аренштадт и Голдберг.
— Чего ж вы, мужики, без транспаранта вышли? — подколол их Лютиков. — Облажались, облажались!
— Видите ли, Володя, — ответил Аренштадт. — Сегодня был… как это сказать, чтобы вас не обидеть… не наш сегодня праздник. Бога мы, конечно, чтим и архангелов сильно уважаем. Но вот этот Святитель… Он же христианин, а мы с Голдбергом, сами понимаете, к хасидам тяготеем. И эти транспаранты… Не знаю, зачем они нашему старосте, может, и приказал кто сверху, но мы ведь не на революционный митинг ходили!
— Идем мы после праздника с Исааком, — неожиданно вступил в разговор Голдберг. — Просто прогуляться решили, хоть староста и орет, что мы не просто так гуляли, а слабое место в охране херувимов нащупывали. Смотрим, в озере мужик заплыв совершает, а на него с берега люди смотрят. Мужик уже умаялся, воду хлебать начал, пузыри пускает, а на берег не вылазит. Вот, думаю, упертый мужичонка, это же надо душу такую стойкую иметь! А что оказалось? Оказалось, это испанский иезуит Энрикес в озере плавал. У него в Раю главным наслаждением было плавание в чистой и теплой воде, вот Господь ему и сподобил этой благодати по полной программе!
— Как вам сегодняшний концерт? — поинтересовался Аренштадт.
— Ужасно! — признался Лютиков. — Вот уж какофония, не думал, что в Раю такое возможно! Это не музыка, это прямо музыкальная пьеса какая-то для Преисподней!
— Вы еще хора из тысячи миллионов певцов не слышали, — с легкой усмешкой сказал Голдберг. — Представляете, Володя, был в древние времена такой каноник Франсуа Арну. Ну и написал он книгу о Рае. За что и угодил, разумеется, в совсем иной мир. За принижение образа Бога и поношение архангелов. А не уподобляй Господа нашего французскому королю, не делай из архангелов придворных!
Но вот одна мысль там — о хоре многомиллионном — запала кому-то на небесах. Арну заявил, что дирижером в этом хору сам Иисус Христос, так, значит, и сделали!
— Позвольте! — спохватился Владимир Алексеевич. — Но Иисус Христос… Разве это не одна из ипостасей?
— Вот-вот, — многозначительно и негромко молвил Голдберг. — Остальное вы сами представить можете!
— Миша, — выразительно скривился Аренштадт. — Ну что ты такой беспокойный? Не хватало, чтобы тебя и здесь в диссиденты записали! Хватит тебе земных неприятностей, ты уж хоть здесь следи за языком!
— А что, у вас на Земле и вправду неприятности были? — спросил Лютиков восторженно. При жизни он о диссидентах только слышал, а общаться с ними ему не приходилось. По его представлению жизненному, все диссиденты, как Солженицын и Синявский, высылались из страны, такие крупные величины, как Сахаров, отправлялись в ссылку, а совсем уж опасных вроде Буковского, тех в тюрьму сажали, чтобы при необходимости было на кого коммунистических зарубежных лидеров калибра Луиса Корвалана сменять. Лютиков даже стишки такие помнил:
Обменяли Корвалана На простого хулигана…[15]
— Глупости! — беспечно махнул рукой Голдберг. — Исключительно по причине невоздержанности в словах других, Владимир! В КГБ сидели деликатные люди, они юмор и шутку высоко ценили, Михаила Жванецкого на свои закрытые концерты приглашали! Они и меня с улыбкой встречали: опять вы к нам, Михаил Соломонович? С кем изволили неосторожно побеседовать на этот раз?
— Ты лучше расскажи молодому человеку, с кем и о чем ты беседовал! — проворчал Аренштадт. — Тогда он поймет, зачем тебя сотрудники госбезопасности вызывали! Ишь, невинная жертва!
— Извольте! — сказал Голдберг, принимая в кресле непринужденную позу. Черные глаза его живо поблескивали, даже не верилось, что собеседник Лютикова давно уже дописал последнюю земную строфу. — Первый раз все случилось после беседы с художником Иголкиным… Не знаете такого? А зря, этому человеку в свое время доверено было Политбюро рисовать. Идем мы с Сунтеевым по улице, встречаем Иголкина, я его и спрашиваю: «Как дела, Паша?» Обычный, заметьте, вопрос, никакого подтекста вы в нем не увидите даже при всем желании. А Иголкин мне отвечает: «Отлично, за последний месяц треть Политбюро отпидарасил!» Я не знаю, может, это термин у художников такой специфичный, только вот кто была мама Сунтеева, я теперь очень даже хорошо представляю: в тот же вечер он своему оперу и доложился! Но я-то здесь при каких делах? Почему я должен за неизвестные мне художественные термины отвечать? В КГБ не дураки сидят, а до Иголкина им в то время дотянуться было невозможно, поэтому они мне только пальчиком погрозили. А Сунтеева им пришлось из своих осведомителей исключать, я ведь ему такую рекламу сделал, такую рекламу! Кстати, он меня потом и благодарил, с бутылкой армянского «Ахтамара» пришел, только кто бы ее со стукачом распивать стал! Коньяк я, конечно, оставил, а Сунтеева выгнал!