Войдя в ванную, она опустила белое лакированное сиденье, потом одумалась. Нет, вдруг он услышит. Смотри-ка, я до сих пор боюсь ему разонравиться. Накинув пеньюар на свой девчачий костюм, она вышла в коридор, толкнула дверь одного из общих туалетов, заперлась, задрала пеньюар, уселась на белое лакированное сиденье, поставила на пол флакон с эфиром, который унесла с собой, встала, спустила воду, некоторое время наблюдала за маленьким водопадом в унитазе, снова села, взяла листик туалетной бумаги, сложила вдвое, потом вчетверо. О, сад Тетьлери, маленькие розовые фонарики стройной айвы, сломанная слива, темная смола, которая на ней появлялась, она лепила из нее фигурки, скамейка у фонтана, который едва струился, к нему прилетали синицы попить водички, старая зеленая выцветшая скамейка, как чудесно было отколупывать от нее чешуйки краски. О, сад Тетьлери, старая, снисходительная веллингтония, сама себе певшая колыбельную, три ветки цветущего абрикоса в оконном проеме, монотонный крик птицы, предвестницы дождя. О, летний дождь в саду, стук капель по крыше, вода, льющаяся с молодого дуба на полотняный тент, большая лужа на крыше, о, этот отовсюду идущий, ритмичный шум, который сочетался с шумом дождя, как соло с большим оркестром, и она подолгу слушала его, слушала дождь и была счастлива.
— Я была счастлива, — прошептала она, сидя на унитазе.
Она оторвала другой листик туалетной бумаги, свернула в кулек, бросила его, встала, посмотрела на себя в зеркало. Она больше не маленькая девочка. Две глубокие складки в уголках губ. Она вновь села на лакированное сиденье, наклонилась, подняла кулек. Тцц, я прошу тебя, что за манеры босячки, Ариадна. Тетьлери говорила ей это, когда она хотела купить кулечек жареного картофеля на улице, еще сказала так, когда она захотела бросить монетку в автомат на вокзале Корнавен. О, ее детство. В тринадцать лет — влюбленность в молодого пастора Ферье, который заменял пастора Ольтрамара на уроках катехизиса. Когда дети пели ее любимый гимн, вместо «Слава Иисусу, вечная слава!» она пела «Слава Ферье, вечная слава!», и никто ничего не замечал. Вместо «Иисус — друг наш самый лучший, внемлет нашей Он мольбе!» она пела «Ферье — друг наш самый лучший, внемлет нашей он мольбе!», и никто ничего не замечал. В конце религиозного обучения она прислала ему письмо, где написала «Благодаря Вам я уверовала» и подписалась просто «благодарный неофит». Все это — и сегодняшняя ночь с Ингрид. Какой смысл так долго сидеть на унитазе? Просто мне страшно. Одна из первых ее фотографий — беззубый младенец в тазу с водой под деревом в саду улыбается голыми деснами. Другая фотография, в два года, толстоватая девочка сидит в траве среди маргариток, которые выше нее ростом. Еще одна — верхом на большом сенбернаре де Кандоллей. В семь лет ее постоянно бил кузен Андре. Мариэтта сказала, что надо давать сдачи, что она не слабее, чем кузен. На следующий день она дала сдачи, побила Андре и вернулась домой в изодранном в клочья платье, торжествуя победу. Еще фотография — они с Элианой в костюмах мавританок для детского бала у кузенов Лулль.
Я была счастлива, прошептала она, сидя на унитазе, склонилась, чтобы взять флакон эфира, улыбнулась входящей в нее волне холодного воздуха. Мороз такой, что трескаются камни, пропела она забытую мелодию прошлого, мелодию своего детства, и на нее накатило рыдание, сухое, нарочитое, ужасное. О, игры с Элианой. Когда они играли в преследование христиан, она была святой Бландиной, которую язычники бросают львам, а Элиана была львом, рычащим в яме. Или же она была героической христианской девой, привязанной к перилам лестницы на чердаке, и римский солдат, Элиана, мучила ее, вонзала ей в ногу булавку, но не глубоко, и потом они мазали ранку йодом. А еще они играли в падения. Они падали с качелей, чтобы слегка разбиться, или залезали на стол, на стол ставили стул и пролезали в маленькое окошко под потолком, с трудом протискивались в это окошко и падали в ванной. Один раз они наполнили ванну водой, и она упала в воду во всей одежде. Я была счастлива, я не знала, что меня ждет. Позже, в пятнадцать-шестнадцать лет, мы декламировали стихи и пьесы на чердаке перед старым, немного мутным венецианским зеркалом. О, чердак в доме Тетьлери, запах пыли и дерева, разогретого на солнце, любимое прибежище во время летних каникул, они с сестрой становились там великими актрисами, разыгрывающими трагедии с хрипами и стонами. Элиана всегда была за героя, а она за героиню, и она, по очереди, принимала позы то безутешного горя, то царственного величия, но высшим шиком, по их мнению, квинтэссенцией страсти было поднести руку ко лбу и корчиться в агонии. Дорогая моя Элиана. Как они горевали, когда узнали, что их кузен-студент напился. Ночью она разбудила Элиану, и они обе на коленях молились за него. Господи, сделай так, чтобы он стал порядочным человеком и не пил больше спиртного. Все это — и ночь с Ингрид. Потом, в шестнадцать-семнадцать лет, наивные танцевальные вечеринки с друзьями. Они так старались танцевать хорошо. Они не говорили «хорошо танцевать», они говорили «танцевать хорошо», с ударением на «хорошо». Эти вечеринки им хотелось сделать безупречными, сделать из них произведения искусства. Дурочки, но счастливые дурочки, уверенные в себе, юные девушки из высшего женевского общества, всеми уважаемые. Все это — и ночь с Ингрид. Это ведь было для него, чтобы удержать его. Давай, вставай.
В своей комнате она улеглась на кровать, положив рядом коробку с шоколадками, поднесла к губам шоколадку, открыла флакон с эфиром, вдохнула, улыбнулась входящей в нее ледяной струе, напоминающей о больнице. В Женеве, в самом начале их любви, чиновники Секретариата организовали благотворительное представление. Он попросил ее, чтобы она согласилась на роль в этой пьесе, сказал, что хотел бы сидеть среди публики, словно чужой, вовсе не знакомый с ней человек, что ему хотелось бы видеть ее на сцене, такую чужую и далекую, и знать, что после этого представления она всю ночь будет принадлежать ему, и знать, что никто в этом зале об этом даже не догадывается. В конце каждого акта, когда зрители аплодировали и она вместе со всеми другими выходила кланяться, она смотрела только на него, она склонялась перед ним. О, как остро мы ощущаем тайное счастье! Перед представлением она сказала ему, что в первом акте, спускаясь по ступенькам, она зацепит рукой ткань в районе бедра и приподнимет немного юбку чудесного голубого платья, такой был глубокий тот голубой цвет, и этим жестом покажет ему, далекому и чужому, что думает о нем, об их ночах.
Указательным пальцем она нажала на ноздрю, чтобы заткнуть ее и другой ноздрей вдохнуть побольше эфира, сильнее почувствовать его действие. Она взяла две шоколадки, положила в рот, с отвращением принялась жевать. Ее триумфальный поход в день приезда любимого. Она шла, голая под платьем-парусником, которое хлопало на ветру, шла радостно, напоенная любовью, и шум платья так возбуждал ее, и ветер овевал ее лицо, поднятое к небу, ее юное любящее лицо. Она вдохнула еще, улыбнулась сквозь слезы, поглядела на свое детское лицо, постаревшее лицо, слезы катились, черные от туши.
Внезапно она встала, тяжело, с трудом, прошла через душную комнату с флаконом эфира в руке, грузно топая ногами, специально изображая тяжелые движения старухи, иногда она вдруг смешно подпрыгивала или высовывала язык, внезапно бормотала, что это поход любви, поход ее любви, такой ужасный поход любви.