И в эту минуту где-то сзади на некотором расстоянии послышались странные непонятные возгласы, командующий невольно обернулся, посмотрели в ту сторону и другие генералы и офицеры, оглянулся и я и, к великому удивлению и растерянности, увидел метрах в тридцати торопливо спешившего к нам от лимана низкорослого, явно пьяного эскимоса или чукчу лет сорока, а может, и старше, с черными волосами над темным обветренным лицом; он широко улыбался, на нем была длинная старая кухлянка с откинутым назад капюшоном, а на ногах высокие резиновые сапоги. При виде его меня охватила оторопь: как он сюда попал? Как он мог здесь оказаться?!. Уму непостижимо!..
Когда генерал и офицеры повернулись к нему, он выхватил из кармана грязной рваной кухлянки фляжку и, победно подняв ее, потряс над головой и с сильнейшим акцентом, перевирая слова, хриплым голосом закричал:
— Ией, гинирала!.. Мая ифрейтор! — он ткнул себя в грудь. — Мая вайна... пронт хадила! Мая брала Растов, брала Киив и Выршава! Аднапалчана!.. Давай!
И он снова радостно потряс поднятой высоко фляжкой, таким образом, очевидно, предлагая командующему и члену Военного Совета округа, в которых по обмундированию и, надо думать, прежде всего по папахам определил генералов, распить с ним содержимое фляжки, должно быть, прямо из горлышка. В ту же секунду у меня за спиной кто-то властно крикнул: «Убрать!!!», и сразу четверо офицеров — командир нашего батальона майор Гущин, два его заместителя и недавно прибывший с материка подполковник, назначенный начальником политотдела бригады (вместо майора Попова), — словно ожидавшие этой команды, прозвучавшей отрывисто, как удар кнута, стремглав бросились к пьяному эскимосу или чукче, и он, остановясь, громко испуганно закричал: «Таваричи!.. Аднапалчана!..», но они набросились на него, при этом выбили, или он сам выронил фляжку; и вдруг он начал яростно сопротивляться и что-то выкрикивать по-эскимосски или по-чукотски вперемежку с русскими матерными словами, однако офицеры уже крепко ухватили его за верхние и нижние конечности, подняли и быстро, чуть ли не бегом, потащили прочь, ногами вперед, а он, видимо не в силах стерпеть обиду или утрату фляжки, рвался у них из рук, бился как пойманный зверь, выгибался всем телом, верещал как резаный и, дергаясь головой, пытался их укусить, что ему и удалось: как выяснилось позднее, он до кости прокусил запястье начальнику политотдела Краснознаменной, орденов Александра Невского и Красной Звезды бригады гвардии подполковнику Васильченко.
За девять месяцев офицерской службы на Чукотке я неоднократно бывал в расположенном поблизости поселке, заходил в яранги или в чумы, я не знал точно, как они называются, как не знал, кто их хозяева: эскимосы или чукчи, хотя народности эти разные, как говорили, с противоречиями, раздорами и даже враждой, но я не интересовался, кто есть кто: в батальоне и в отстоящем от нас на тридцать километров штабе бригады всех нерусских местных жителей называли одинаково — чучмеками. Общались мы с ними редко и в их жизнь не вникали; как справедливо говорил майор Гущин: «А нам что чукчи, что эскимосы — одна манда!» Весьма неприятное впечатление на меня произвели грязь и вонь в их жилищах: пахло затухлой рыбой или ворванью, и не только... Рассказывали, что все они, якобы для здоровья, умываются мочой, и брезгливость была основным чувством, которое я к ним испытывал.
Проживавшие на Чукотке эскимосы имели соплеменников на Аляске и по какой-то конвенции, подписанной с Америкой еще при царском правительстве и действовавшей до сорок восьмого года, в отличие от чукчей, имели право беспрепятственного пересечения границы, что и делали после досмотра пограничниками: летом на баркасах и даже лодках, а зимой, когда пролив замерзал, по льду на собаках. На политзанятиях нас неоднократно предупреждали, настоятельно призывая к бдительности, что среди них полно агентов, завербованных американской разведкой на Аляске, и потому в каждом эскимосе следовало предполагать вероятного шпиона, а так как от чукчей мы их не отличали, ко всем нерусским местным жителям мы относились с неослабным, напряженным подозрением.
При появлении здесь, в районе учения, этого пьяного оборванца на какое-то время я буквально оцепенел. Хотя он безбожно перевирал слова, я разобрал и понял, что он — демобилизованный ефрейтор, воевал на Западе, освобождал Ростов, Киев, Варшаву и, наверное, ощущая свою причастность к войне и армии, полагал всех военных своими однополчанами и теперь, будучи хорошо поддатым, он при виде живых генералов в радостном возбуждении захотел угостить их и выпить с ними. Конечно, это было диким, недопустимым панибратством, объяснимым только сильным опьянением, и его надо было немедленно увести отсюда, но когда четыре здоровенных офицера — а они были как на подбор рослые и дюжие — набросились и сгребли этого маленького нелепого человека, не вызвавшего у меня поначалу, естественно, никаких симпатий, а наоборот — брезгливость и неприязнь, я испытал потрясение, чувство стыда и даже некоторую жалость к нему, хотя, безусловно, понимал, что ему здесь не место.
Однако не только мне картина эта показалась невыносимо неприглядной. Когда, опомнясь, я обернулся, то увидел, как командующий и член Военного Совета, а малость поотстав от них и все другие прибывшие из штаба округа генералы и офицеры стремительно уходили к ожидавшим их по ту сторону болота автомашинам «додж»; за ними, отстав еще метров на десять, с убитым, как мне показалось, видом спешили командир бригады, его зампострой и начальник штаба. На месте, где какуюто минуту назад находились генерал армии Пуркаев, генераллейтенант Леонов и полтора десятка сопровождавших их начальников, теперь кроме меня стояли с растерянными и виноватыми лицами трое взводных командиров.
Я понимал, сколь все это нелепо и чрезвычайно получилось: прибытие Военного Совета округа на Чукотку держалось в строжайшей тайне, местность в радиусе полутора километров от участка обороны, где проводились учения, была оцеплена двумя стрелковыми ротами, знал я и о договоренности с пограничниками о том, что их сторожевой катер с ночи патрулирует в проливе, чтобы не допустить сюда и к прилегающим участкам побережья ни одно плавсредство. И вот, несмотря на все предосторожности, пьяный эскимос или чукча, быть может и скорее всего агент американской разведки, оказался рядом с командующим, рядом с генералами и старшими офицерами, видеть которых ему здесь, вблизи границы с Аляской, никак не полагалось, и, более того, своим разнузданным панибратством — приглашением в собутыльники, приглашением распить с ним содержимое фляжки, очевидно, прямо из горлышка, — чудовищно их оскорбил. Я понимал, сколь все это невероятно и чрезвычайно, но как же они могли уйти, не сказав ни слова?.. Не последовало от них даже четко предусмотренного Уставом в тех случаях, когда начальник покидает воинскую часть или подразделение: «До свидания, товарищи!»
Взводные стояли в растерянности, подавленные, ничего не понимая и не скрывая этого. В отличие от них, даже в эти минуты душевного отчаяния я не забыл, что и на службе, как и в бою, офицер не имеет права на эмоции и не смеет поддаваться настроению. Я был воспитанником незабываемой Четыреста двадцать пятой стрелковой дивизии, был воспитанником Астапыча, то и дело напоминавшего подчиненным командирам: «Хорошее слово и кошке приятно!» И как бы со мной ни обошлись вышестоящие начальники, что бы ни произошло, я должен был следовать не их внезапному поведению, а полуторавековой, еще со времен Суворова, традиции русского офицерства и, прежде всего, принципу армейской, или воинской, справедливости. Я велел построить роту и, став перед людьми в центре, стараясь держаться «бодро-весело» и пытаясь через силу улыбнуться, поблагодарил всех за службу и самоотверженные, как я выразился, действия во время учения, что вообще-то соответствовало истине, а затем приказал командиру первого взвода вести людей в расположение, кормить обедом и отдыхать.