Иллюзий я не строил, считая, что Маша общалась со мной лишь потому, что среди отдыхающих я единственный оказался её ровесником. Однако, вернувшись в город, мы продолжали встречаться. Мои родители, которые прежде и шагу не позволяли ступить, отпускали меня с Машей без проблем – доверяли ей.
Мы ходили друг к другу в гости или просто гуляли в парке. Болтали обо всём подряд. Хотя, скорее, рассказывала Маша, а я больше слушал. Да и что я мог интересного сказать? Вся моя жизнь – дом, школа, больницы и почти постоянный надзор матери. А у Маши – другое дело. Много видела, много читала, много где бывала, но главное – занималась в музыкальной школе по классу скрипки. И, хотя летом там тоже каникулы, Маша продолжала уроки с репетитором.
– Ты не представляешь, какая удача, что мне посчастливилось попасть к самому Бернштейну! – расхваливала она своего наставника. – Он строгий, конечно, но всё, чего я добилась, – его заслуга. Не было бы ни призов, ни премий, ничего, если бы не он. А за эти десять дней, что я, по его словам, бездельничала в санатории, он меня теперь гоняет о-го-го как! Потому что музыка – это, прежде всего, огромный труд.
– А я думал – талант…
– Ну, одного таланта мало. Сколько таких талантливых? Пруд пруди. А выбиваются единицы… Вот я, например, занимаюсь с трёх лет. Сначала знаешь как обидно было! У всех детей – игрушки, велосипеды, кино, прятки-догонялки, а у меня только скрипка-скрипка-скрипка. Раньше я её ненавидела, завидовала другим. А теперь понимаю, что жить без скрипки не смогу…
Больше всего я любил, когда Маша при мне играла. Я мог два-три часа кряду просидеть, не шелохнувшись, и слушать, затаив дыхание, как она отрабатывает этюды, заданные на дом. Напряжённо следить, как разбирает аппликатуру[27] новых фрагментов. И, что со мной творилось – сам не понимал. Вообще, я всегда любил музыку, в особенности заслушивался звуками струнных. Но тут я просто становился сам не свой. Эмоции переполняли, сердце рвалось из груди, а руки так и тянулись к инструменту. Естественно, играть я не умел. В своё время родителям даже в голову не пришло отдать меня в музыкальную школу. А теперь уж поздно. Но слегка, украдкой коснуться деки, струн, колков, погладить смычок было так волнующе…
А в сентябре Маша перешла в нашу школу, и даже в наш класс. Это была моя идея. Вернее, даже не идея, а всего лишь предложение, высказанное спонтанно, сгоряча, без особой надежды на успех.
Маша жаловалась, что в гимназии много задают, строго требуют, а Бернштейн ругается и чуть ли не ультиматум ставит, мол, выбирай, что важнее музыка или физико-математический уклон.
– Конечно, музыка! Это для меня всё! – восклицала Маша, передавая мне их разговор. – Но и в школе плестись в хвосте как-то не хочется. Не привыкла я. С первого класса отличница. И вот что мне теперь делать? Скатиться на тройки, что ли? Но это стыдно! Хоть разорвись…
– Так ты переведись в обычную школу. В нашу! А что? И от твоего дома не очень далеко, и программа у нас гораздо проще, и задают не так уж много, – выпалил я и замер в ожидании, точно судьба моя сейчас решится.
Маша засмеялась, а потом вполне серьёзно ответила:
– А вообще, можно попробовать…
Нашу затею пылко поддержал Бернштейн. По его мысли, делить-умножать умеешь – и достаточно, а всякие логарифмы, интегралы и формулы мудрёные музыканту совсем ни к чему. По сути, он и убедил родителей, что Маше «нельзя распыляться, ибо получится как в пословице про погоню за двумя зайцами».
Тогда я еле упросил маму не возить меня в школу, а выходил пораньше и делал огромный крюк, чтобы забежать за Машей и идти с ней.
Сидели мы, конечно, вместе. Сначала одноклассники, глядя на Машу, фыркали, мол, если с уродом дружит, значит, сама такая же. Но стоило ей без запинки ответить на физике, блестяще доказать теорему Пифагора на геометрии и быстрее всех расправиться с дробями на самостоятельной по алгебре, как отношение к ней переменилось. Ну а когда узнали, что Маша играет на скрипке, и не просто играет, а не раз участвовала в международных конкурсах юных скрипачей, то все с ней сразу же захотели подружиться. Особенно Светка Сорокина старалась набиться в подруги. Даже нашла в Ютубе ролик, где Маша исполняла Бартока, и на следующий день прямо с утра принялась восхвалять её талант. Правда, немного оплошала, перепутав Бартока с Бетховеном. Но моя Маша достойно выдержала «медные трубы», не купилась на сладкие речи и заискивания. Ко всем относилась одинаково – приветливо и спокойно. Потом наши принялись ей внушать, что от меня надо держаться подальше, что я псих. Маша их слов всерьёз не принимала и даже шутила, когда мы оставались вдвоём:
– А ты страшный человек, оказывается, Антон Белов! – Маша делала нарочито испуганное лицо, хотя сама при этом едва сдерживала смех. – Таких ужасов про тебя наслушалась, что прямо боюсь…
Я хмурился, тоже понарошку, а она заливалась смехом, отчего злые слова одноклассников начинали казаться мелкими и не стоящими внимания.
Я радовался и благодарил судьбу за такой бесценный щедрый дар – за эту дружбу, ведь прежде у меня никогда не было друга. Да что там – даже приятеля. Я всегда был один – родители-то не в счёт.
Но постепенно, не знаю, как и почему, лёгкость и непринуждённость в наших отношениях стали исчезать. Нет, мы всё так же болтали о всякой всячине, вспоминали забавные моменты и хохотали, но иногда вдруг накатывало что-то непонятное. Какая-то жаркая удушающая волна, отчего сразу прерывались и смех, и разговоры и обоим становилось неловко. Мы отводили глаза, не в силах вынести этого внезапного дурацкого напряжения. А потом я стал замечать за собой, что думаю о Маше совсем иначе, чем раньше. Эти мысли рождали где-то внутри, в груди, томящее чувство, что окончательно лишило меня покоя и сна. Неловкие моменты возникали всё чаще, а о том, чтобы, как прежде, взяться за руки, я и помыслить не мог. Случайные прикосновения обжигали и заставляли мучительно краснеть. Я боялся выдать себя, боялся, что это оттолкнёт её, и всячески старался не оставаться с ней наедине. Запросто, почти как летом, мы общались только по телефону. Иногда Маша вроде шутя спрашивала, что со мной творится, где это я вдруг стал пропадать. И я врал, придумывая разные отговорки, почему не прихожу к ней больше. Отказывался от очередного приглашения, а сам страдал и проклинал себя за то, что не могу быть с ней таким, как раньше. Порой Маша сетовала игриво: «Совсем меня забыл». Какое уж тут «забыл», когда каждая её чёрточка, каждая родинка навечно впечатались мне в сердце! Закроешь глаза – и сразу видишь её взгляд, улыбку, изгиб шеи, светлый завиток, выбившийся из причёски. Но я молчал, боясь голосом выдать свою тайну. Потому что понимал – не слепой же – не мог я нравиться, особенно такой как она. Не мог. Не бывает такого. А так хоть дружбу сохраню. Потому что эти наши телефонные разговоры по вечерам, эсэмэски, улыбки, перегляды стали вдруг нужны мне как воздух. Думал, исчезни вдруг из моей жизни Маша, и я погибну, ни дня не протяну. Как оказалось, не погиб, протянул, но какой пыткой стал для меня каждый день, когда я видел её и не смел подойти. Ад, сплошной ад.