Алексей и Михаил переглянулись растерянно.
– Ну куда ты пойдешь сейчас по незнакомой дороге? Бойцов дать не могу, диверсанты кругом! Взводные все при деле! – сморщил ротный свой лоб, обращаясь к Розенблюму. – Дойдешь ты до этой четвертой роты ближе к утру только! А ты, Леха? Точно только утром на заставу вернешься! Оставайтесь, посидим, дружбу сведем!
Речкин коротко взглянул на свои наручные кировские часы на тонком кожаном ремешке, которые подарила ему мать по случаю окончания училища.
– Да в принципе только начало девятого… – пожал плечами Алексей, раздумывая над предложением, хотя отяжелевшие, словно налитые свинцом, ноги настойчиво твердили, что надо остаться.
– Да и мне идти надо… – замялся Розенблюм. – Впереди еще две заставы и одна рота… Если к вечеру завтра не вернусь, в штабе дивизии решат, что дезертировал…
– Миша, ну куда идти? И так весь день на ногах оба! – не унимался ротный. – Через пару верст с ног свалитесь! Ты-то хоть с санитаром своим, а Леха вообще один! Ты вот лучше позвони в свой штаб, там тебе и без меня оставаться прикажут!
Титов был прав. Понимали это и Речкин, и Розенблюм.
По прямой телефонной связи с НП батальона Алексей позвонил на заставу. Взявший трубку Круглов полностью поддержал решение своего помощника.
Розенблюм с, видимо, присущей ему в подобных случаях нерешительностью долго собирался с мыслями и все ж таки осилил звонок в штаб дивизии. Дали добро. Сроки выполнения задания перенесли на сутки.
Ненавязчивая, дружеская беседа не давала сна всем троим, когда они уже разместились в палатке офицеров роты. Небольшая, на отделение, палатка, несколько спальных мест, устланных колючими соломенными матрацами и армейскими одеялами. Сыскались спальные принадлежности и для гостей. В углу скучала неизменная «буржуйка», а подле нее тихо-тихо играл принесенный из НП роты патефон.
«У меня есть сердце, а у сердца тайна…» – убаюкивающе напевал Леонид Утесов.
В углу палатки тихо сопел один из взводных, обнимая свернутую под подушку шинель, как горячо любимую подругу. Остальные командиры взводов, как пояснил Титов, находились на позициях.
Плотный брезент палатки едва пропускал яркий солнечный свет нескончаемого полярного дня, создавая внутри приятную атмосферу дремотного полумрака.
Набившихся в палатку комаров пришлось вытравливать резко приторной «Гвоздикой» из личных запасов Титова. Вскоре присутствующие попривыкли к спирающему дыхание аромату, а остервенелость насекомых несколько спала.
За день солнце порядочно нагрело темно-зеленый брезент палатки, а прохладный вечерний ветерок разбавил духоту. Поэтому внутри было и не жарко, и не холодно, в самый раз.
– А ты, значит, до службы доктором был? – Полулежа, опершись на локти, с интересом разглядывал Титов непривычные глазу эмблемы в виде змеи, обвивающей чашу, на вороте Розенблюма.
– Врачом… – осторожно поправил собеседника военфельдшер. Он сидел на матраце в дальнем от входа углу, неподалеку от Титова, обняв обеими руками колени и то и дело расчесывая сухими длинными пальцами густую черную копну волос. – Точнее, я и врачом-то стать не успел. Диплом защитил, а тут война… На следующий день после выпуска и пришел в военкомат, двадцать второго числа…
– Ууу! Так ты доброволец?! – с уважением протянул Титов.
– Выходит, что так… У нас все пришли. Весь курс.
– То есть двадцать второго призвался и уже здесь? – вклинился в разговор Речкин, удивленно приподняв густые русые брови. – Лихо тебя оприходовали!
– Я в Петрозаводске учился и призывался там же, – почесывая искусанную комарами шею, пояснил Розенблюм. – А оттуда до Мурманска, можно сказать, рукой подать!
– А здесь, на Титовке, давно? – Речкин никак не мог улечься на колком матраце и, то и дело переминаясь на нем, пытался найти позу покомфортнее.
– Позавчера прибыл в медсанбат, а вчера уже на границу отправили.
– А в какой области врач-то? – атаковал Розенблюма очередным вопросом ротный.
– Терапевт, – чуть погодя, совсем тихо пролепетал Розенблюм.
Титов размашистым шлепком прихлопнул на своем лбу раздутого от крови комара.
– Ох и достали меня эти демоны! – вытирая рукавом гимнастерки окровавленный лоб, посетовал ротный. – А сам тоже петрозаводский?
– Калужский… Родился там, потом уже переехали в Петрозаводск, там и поступил в институт. А родители потом в Минск уехали. Они тоже врачи, отца главврачом в больницу туда назначили.
– Так у вас, выходит, целая врачебная династия! – улыбаясь, воскликнул Титов.
Розенблюм тоже улыбнулся, смущенно, слегка порозовевшими щеками. Видимо, разговоры о нем самом несколько смущали его кроткую и застенчивую натуру.
– Розенблюм… – задумчиво произнес Алексей и перевернулся в сторону военфельдшера, подперев голову рукой. – Еврейской нации, значит?
Михаил коротко кивнул и, догадываясь, к чему ведет Речкин, опередил его расторопно, почти взахлеб, в несвойственной ему, по наблюдениям со стороны, манере:
– Наверно, в оккупации сейчас! Но они отличные врачи, а хорошие врачи на вес золота! А может, и с нашими ушли, может, успели… Главврач больницы все же!..
– По последней сводке, Минск не взяли… – сосредоточенно говорил Титов, глядя куда-то в пол, почти отрешенно. – Близко совсем, но город наш! А взять его еще суметь надо!
В палатке повисла напряженная тишина. Каждый молчал о своем. И хоть они едва знали друг друга, но их недобрые мысли сводились к одной общей беде. Не только у Розенблюма родители в те дни были так опасно близки к врагу, у каждого имелись еще бабушки и дедушки, братья и сестры, друзья, которые жили на бескрайних просторах великой страны, и некоторые из них теперь находились в зоне оккупации. Кроме жены и сына, в Подмосковье у Алексея жила старая мать и сестренка, и там тоже бомбили. Бабушка по линии отца уже давно переехала на родину под Киев, много училищных друзей служили на западных границах, а младший брат проходил срочную службу на Дальнем Востоке, где безопасности страны угрожали японцы. И положение советских войск не вносило оптимизма. Было яснее ясного, что ситуация на фронте катастрофична. И слова Титова – не более чем бравада, жалкая попытка подбодрить себя и товарищей. Пустозвонство, да и только. То, что творилось в те дни на западном направлении военных действий, являло собой ужас целого народа, медленно, но верно втаскивало огромную страну на ее Голгофу. Даже втиснутые в узкие рамки жесточайшей цензуры сводки Совинформбюро уже не скрывали всей глубины трагедии. Советская армия, которая, если верить известной песне, была «всех сильней», отступала в глубь страны, если не сказать драпала, оставляя день за днем все новые села, все новые города. Утром по радио Речкин слышал, что немцы уже подобрались вплотную к Минску и судьба его (если он еще не был взят в ту минуту) висела на волоске. И больше всех присутствующих в палатке беспокоило будущее этого города молодого военфельдшера Розенблюма. Его, не только еврея, но теперь еще и командира РККА, не просто мучил, а терзал, как терзает голодный лев сломленную жертву, вопрос о судьбе родителей. Это было ясно всем, как белый день. Может, оттого он и выглядел таким робким и растерянным? Загруженный тяжелыми мыслями об отце и матери, подавленный новой, совершенно незнакомой и мало понятной пока обстановкой.