Влад тоже встал. В спину уходящего Олега он сказал:
— Не нужно тут никакого текста. Оставь только это интервью. В конце. А весь эпизод давай на немую. Под одни шумы. Я такой текст, как у нее, не напишу. И никто не напишет. Пока, — он кивнул нам и тоже вышел.
Мы сидели с Мемосом и молчали. Мы сидели рядом, касаясь друг друга плечами, и молчали. Но я только сейчас почувствовала, что касаюсь его, хотя в любом другом случае само его присутствие в комнате физически ощущалось мной. А сейчас я касалась его плечом и даже не заметила этого.
— А кто твой муж? — спросил Мемос. Голос его надломился, и я отпрянула, потому что вдруг близкое присутствие его плеча стало волнующим, и все мысли у меня в голове как-то сразу расползлись.
— Он журналист.
— А где он?
— Он умер. Разбился на вертолете во время полета в Антарктиде.
— Когда?
— Четыре года назад.
— Ты очень любила его?
— Не знаю. Он был моей самой близкой подругой. Как ни странно, он был тезкой того мальчика, которого я очень любила еще в детстве. Его тоже звали Сережа Троицкий. Он погиб под Москвой.
Этот разговор должен был когда-нибудь состояться, хотя я боялась его: пока я не сказала вслух, что Сережи, моего мужа, уже нет, он был моей защитной броней, моей обороной от самой себя. Но я ведь сама ежедневно возводила надолбы, противотанковые рвы и заграждения этой обороны, чтобы одержимо и подсознательно ежедневно прорывать ее.
Странно, что именно тогда возник этот разговор. Но, вероятно, в этом была своя необратимая закономерность. Именно тогда и именно там.
ГОЛОС
Улица круто уходила вверх. Наша крутая улица Фемистокла, которую до конца своих дней я буду видеть только такой — ночной, перечеркнутой посередине белым крестом прожекторных лучей.
В этом кресте мы встречались с англичанами. Мы — офицер и двое солдат — спускались сверху. Они — офицер и двое солдат — шли снизу. По крутой ночной улице Фемистокла. В кресте мы сходились, передавали из рук в руки конверт с ультиматумом, козыряли и расходились. Мы — вверх. Они — вниз. Потом прожекторы гасли. И это было сигналом к обстрелу. И те, и другие палили в темноту, в звук шагов.
Я много раз спускался по улице Фемистокла, я шел к месту, отмеченному, как на карте, крестом. Крестом лучей. И в 1945 году я тоже шел. В эту первую ночь года, в одну из наших последних ночей в Афинах. Мы получили приказ тайно оставить город и уйти в горы. Слишком неравные были силы.
Обычно, когда гасли прожекторы, мы пускались бегом что есть силы, прижимаясь к домам. Но сегодня я даже не прибавил шагу, я шел посередине мостовой. И пули меня не тронули.
Я дошел до расположения наших и, хотя времени было в обрез, зашел в пустующий дом и сел на подоконник. Больше не мог сделать ни шага. Сейчас. Хотя знал, что встану, и пойду, и пройду сотни километров по незнакомым дорогам, по обледенелым горным уступам. Пойду. Но не сейчас, не сию минуту.
Мы оставляли Афины, и здесь оставалось все. И мать, и Мария, и Катя. И тротуары.
Мне трудно было думать, что мы уйдем, а англичане и «охранники» будут ходить по городу и врываться в дома, в дом моей матери. Но самое страшное: они будут ходить по тротуарам, и под их ногами будут лежать наши товарищи. Они пройдут по Кате. По ее голове, по ее телу.
13 декабря мне было приказано сформировать студенческий батальон. Созванные рупором, ребята из разных студенческих организаций собрались в школьном здании района Кипсели. Это был свободный от англичан район.
Прошел митинг, мы раздали обмундирование. Вернее, детали обмундирования: кому достались брюки, кому — гимнастерка, кому — башмаки. Выходили во двор строиться. Над школой все время висел английский самолет, но мы уже привыкли к тому, что самолеты торчали буквально внутри улиц.
Мне из военной формы попались штаны. Я натянул их и обнаружил, что штаны без пуговиц. Ремня у меня не было. Подтяжки были, а ремня не было. К чему было цеплять подтяжки?
Катя мне сказала:
— Сейчас достану нитки и пуговицы. У Василики есть.
Мы шли с ней по длинному школьному коридору, и она на ходу пришивала мне пуговицы. Шла сзади меня, и руки ее касались моей поясницы — там, где она пришивала пуговицы для подтяжек, — и я понимал, что никогда такого счастья не переживал, хотя к тому времени знал и менее целомудренные отношения с женщинами.
— Если есть еще пуговицы, пришей штук пятьдесят, — сказал я.
Она ответила совершенно серьезно:
— Василики дала только четыре.
Я обернулся к ней через плечо:
— После войны я каждый день буду спарывать с одежды все пуговицы и приходить к тебе.
Она грустно покачала головой:
— Для меня пришить пуговицу — подвиг. После войны я уже не буду способна на подвиги.
— Тогда я буду просто приходить каждый вечер, — сказал я. — И если хочешь, сам буду пришивать пуговицы на твоих пальто и платьях. Хочешь?
Ее пальцы, уводившие нитку, невесомо припали к моей спине, и я отвернулся, чтобы выждать, пока она скажет: «Да, хочу». А она сказала:
— Знаешь, я вдруг поняла, какие платья будут после войны. Вовсе не будет никаких пуговиц. Платья — как короткие, просторные туники, античные туники. Чтобы можно было идти по морскому песку или по траве босиком, а платье свободно развевается. Мне кажется, после войны я все время буду ходить по траве или по морскому песку.
Школьный коридор был изрезан окнами, выходившими во двор. В эту минуту мы проходили стенной проем. Поэтому, когда там, снаружи, раздался взрыв и вылетели стекла, они брызнули сзади нас и перед нами.
Я инстинктивно рванулся вперед, на миг запнувшись, удержанный, как поводком, Катиной ниткой. Но она резко оторвала ее и, опередив меня, выбежала во двор.
Я думал: самолет сбросил бомбу. Но оказалось, нет — била артиллерия с Ликавитоса. Самолет только корректировал.
…Сидя на подоконнике в чужом, оставленном доме, я тупо рассматривал картину на противоположной стене — плохую репродукцию «Похищения Европы». Но видел двор, убитых и раненых, и Катю, мечущуюся между лежащими, и легкий смерчик, взметающийся вокруг ее тела.
И еще я видел Катю на носилках в больнице, куда мы притащили ее и Костаса. Это было через две недели после того сбора в школе. Ее ранило, едва мы, выбежав из подъезда, бросились к нему, лежащему в чернильной луже крылатки. Почему-то я сразу понял, что она ранена смертельно, что она умрет, хотя она была жива и в сознании.
В доме неподалеку были наши. Они тоже выскочили, и мы унесли Катю и Костаса. И притащили в больницу. Он был ранен в живот, она — в грудь.
В больнице он кричал, не хотел, чтобы его несли в палату, он хотел быть возле нее. Но его отправили в мужскую палату. Она умерла в коридоре, ее не успели донести до операционной.