Странным образом, Рахиль не отплатила мне злом за мое дурацкое поведение. Зная, что уроков я не делаю и материала не усвоила, она тем не менее неукоснительно ставила мне тройки, что и позволило мне перейти в десятый класс. Почему она так поступала, я не знаю. Может быть, просто потому, что тоже была еврейка?
К десятому классу дурость с меня слетела. Я, видимо, сообразила, что так недолго и экзамены на аттестат зрелости завалить, то есть остаться в школе еще на год. Я начала прилежно заниматься. Даже с физикой кое-как разобралась, и тройки у меня теперь были заслуженные, а часто и четверки попадались. Но разговоров со мной Рахиль больше не заводила. Во второй четверти у меня уже не было двоек, были пятерки по всем гуманитарным предметам, и только одна тройка – по алгебре. Классная руководительница сказала мне: «Подтяни математику, и будем вести тебя на медаль. Но только прежде всего непременно вступи в комсомол».
В свое время, в четырнадцать лет, когда положено вступать, меня не приняли за скверную успеваемость. А мы, как говорится, и не хотели… Я тогда решила, что пронесло, теперь меня больше не побеспокоят. В комсомол я не хотела не по каким-либо глубоким идейным соображениям, а из-за наметившейся уже тогда неприязни к коллективности. Да на собрания ходить, и общественную работу какую-то вести – все это казалось мне скучным и фальшивым. И ненужным – пользы от этого членства я тогда не видела никакой.
Один давний инцидент показал мне, что не в членстве счастье. В сорок восьмом году осенью пришли в наш класс два товарища в штатском, сказали что-то учительнице, а затем начали ходить по классу и внимательно нас разглядывать. Отобрали четырех девочек, в том числе меня, сказали, что мы будем участвовать в приветствии комсомола великому Сталину в день его семидесятилетия и должны теперь ходить каждый вечер на репетиции в Дом пионеров на улице Стопани.
– Но она у нас не комсомолка! – запротестовала учительница (все остальные были старше меня на год и комсомолки). – И двоечница.
– А! Ну да, – сказал один из товарищей. – Зато рост хороший, и мордочка годится.
Так что тогда меня взяли и без комсомола, и двойки не помешали.
Но теперь все было иначе. Теперь я знала, что медаль обеспечила бы мне поступление почти в любой институт. И может быть, даже в университет на языки, куда мне хотелось. На медаль я, правду сказать, не очень надеялась, но меня собирались «вести», а без комсомола скорее всего не поведут. И я вступила – без радости, но и без каких-либо переживаний по поводу своего конформизма. Вступила, заплатила членский взнос, уведомила классную руководительницу о великом событии и забыла о нем, да так прочно, что вспомнила, только когда меня, уже студентку, вызвали в райком комсомола и объявили о позорном моем исключении из рядов за злостную неуплату взносов. Впрочем, сказали мне, уплати за последние три месяца, и мы тебя восстановим. Я сказала, что денег у меня нет, а когда будут, я приду и попрошусь. И больше я там не бывала. И ничего, обошлось.
В последний раз мое комсомольство всплыло неожиданно годы спустя. Уже находясь в Израиле, я попросила американскую визу. В консульстве мне дали заполнить анкету, в которой один из вопросов был такой: «Состояли ли в рядах Коммунистической партии Советского Союза или любой родственной организации?» Я с чистой совестью ответила – нет. И только уже ответив на все вопросы, вдруг сообразила, что комсомол – это «коммунистический союз молодежи», и я в нем состояла! Пришлось срочно зачеркивать «нет» и вписывать «да, в комсомоле».
Как это ни смешно, американцы тогда ничего толком не знали про комсомол. Консул с пристрастием допрашивал меня, как и почему я в него вступила, и разделяю ли его идеологию, и какие функции в нем исполняла, и поддерживаю ли связь с его руководством… Членов советской компартии тогда в Америку не впускали, и мне тоже чуть было не отказали в визе. Вмешался кто-то авторитетный, и визу мне дали, но против моего имени в документах Госдепартамента навсегда осталась отметка, и меня мучили по этому вопросу каждый раз, когда я просила американскую визу. Уже и знали все про комсомол, и членов компартии советской впускали, но отметка оставалась, а значит, и подозрение…
Итак, надо было «подтягивать» математику. Моя мама напрягла все силы, собрала деньжонок и попросила Чижа позаниматься со мной частным образом. Учитель жил в отдельной квартире, у него была семья, но я ни разу никого из них не видела. Ходила я к нему раз шесть-семь. Он мгновенно разгреб огромную гору моего непонимания, загадочные алгебраические формулы встали передо мной во всей своей стройной ясности, и я почти готова была полюбить математику, а перед Чижом просто благоговела, хотя за все это время он ни разу не сказал мне ни одного постороннего слова. Я впервые в жизни писала контрольные работы с удовольствием, радуясь тому, как четко и легко складывались на бумаге безусловно верные ответы. И у доски я бойко стучала мелом, без колебаний выстраивая длинные цепочки уравнений. Никакой потачки на уроках Чиж мне не давал, тем не менее к концу второй четверти в моем дневнике появились первые пятерки по алгебре.
Это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться. У мамы кончились деньги, а через какое-то время кончился и мой математический запал. Без Чижиковой поддержки мозги мои снова начали затягиваться тиной непонимания, в дневнике снова запестрели тройки.
Ясно было, что о медали можно не мечтать, и меня перестали «вести». А я с облегчением перестала напрягаться по физике-химии-математике. Так я и добрела до конца школы, и аттестат зрелости у меня получился красивый – поровну пятерочек да троечек, да одинокая четверка, по Сталинской Конституции.
Незадолго до окончания мной школы свершилось большое историческое событие: умер великий Сталин. Я говорю «великий» без всякого цинизма или сарказма. Он был не просто велик – он был огромен. Он был везде, во всем и всегда. В отличие от большинства моих одноклассниц, я не питала к нему никакой любви, и даже наоборот – в окружавшей меня среде очень многое было уже известно, – но я прожила всю свою жизнь при нем, и трудно, просто невозможно, казалось, представить себе, что эта гигантская глыба, неизменно стоявшая за всем и висевшая надо всем, внезапно превратилась в пустое место. Люди были в ужасе – как же теперь жить дальше, без него? Я в ужасе не была, но и мне казалось странно, непривычно. И еще – так, будто свалилась со всех нас огромная тяжесть, а легче не стало…
В школе классная руководительница начала было траурную речь, но на полуслове залилась слезами. В классе раздались громкие рыдания. Я посмотрела на Аду. Она сидела с мрачным, слегка брезгливым выражением лица. Но – в глазах у нее стояли слезы!
– Ты чего? – шепнула я ей.
– Действует! – прошептала она. – На тебя тоже?
Тут только я почувствовала, что и сама готова заплакать. Я не испытывала ни малейшей печали, напротив, настроение было приподнятое, возбужденное, но всеобщие слезы увлекали и меня. И я с удовольствием заплакала. Рядом всхлипнула Адка.
В классе шла настоящая вакханалия горести. Девочки стонали, падали головой на парту, обнимались, рыдали друг у дружки на груди, громко сморкались. Мы с Адкой сдвинулись поближе и тихо перешептывались сквозь слезы: