Она бросает быстрый взгляд направо и налево, на скульптуру Джамболоньи, где римский воин, облаченный во что-то наподобие ремня, с полностью обнаженными ягодицами, похищает сабинянку. На ней ничего не надето.
У него вырывается непроизвольный вздох.
– Простите меня, – повторяет он, – за беспокойство. Но, может быть, вы не узнаете меня без зонта?
Она останавливается, поворачивается и смотрит на него своими серо-зелеными глазами.
– Вы тот человек с зонтом. Таинственный незнакомец.
– Ессе! – Он делает легкий поклон. – Arrêtez cet homme. И a vole mon parapluie.[71]
Она не улыбается. Между ними существует невидимый барьер.
Но доктор Постильоне, так же хорошо разбирающийся в этих невидимых барьерах, как слесарь в замках, улыбается. Не обманчивой улыбкой, маскирующей скрытые мотивы, а улыбкой, выражающей подлинные чувства доброжелательности и того удовольствия, которое доставляет ему данный момент.
– Вы знаете, как надо себя вести с собаками, – говорит он, по-прежнему по-английски, с легким британским акцентом. – Я был поражен.
– Да, у меня у самой есть овчарка, – отвечает она по-итальянски. – Она напомнила мне мою собаку.
– Прекрасная порода. У нас всегда были овчарки. Мою самую любимую собаку звали Овидий, в честь поэта.
Она молчит, и он чувствует, что нужно объясниться.
– Овидий – поэт, не собака, – родился в Сульмоне. Он был Paligno, один из горцев, это очень независимый народ. Они в Рождество спускаются с гор в города, играть на волынке.
– Зачем вы говорите мне все это? – она продолжает говорить по-итальянски.
– Потому что, – говорит он по-английски, – мой дом – тоже Сульмона. Это бедный, но очень красивый город.
На самом деле, его дом не Сульмона, а Монтемуро. Но это довольно близко (зачем вдаваться в подробности?), и, кроме того, кто слышал о Монтемуро, небольшой горной деревушке с одним гастрономом, одним молочным магазином, одной булочной и так далее? Один бар. Один ресторан. Одна cartoleria,[72]которая теперь принадлежит его брату. Если бы у него с собой была фотография, он показал бы ей: крутые холмы, голые вершины гор над кромкой леса, перестроенная бывшая фабрика по производству оливкового масла, где до сих пор живут его родители и его овдовевшая сестра, ее дети и две собаки; cartoleria со стопками различных бумаг, механическими карандашами, шариковыми ручками, инструментами для рисования и школьными принадлежностями.
– У меня нет предков голубых кровей, чтобы произвести на Вас впечатление, – говорит он, цитируя Овидия. – Мой отец простои представитель среднего класса.
Ее молчание – скорее результат задумчивости, чем враждебности, но, подобно водителю, съехавшему с дороги на обочину, он слегка передергивает руль.
– А как зовут вашу собаку?
– Si chiama Bruno.[73]
– Бруно? Немецкая овчарка с итальянским именем? Как мило.
– Si, – говорит она. – Е molto intelligente.[74]Он умеет открывать ворота, так что нам приходится держать его на цепи. И он научился открывать дверь на крыльцо снаружи, так что он заходит в дом и выходит из него, когда пожелает. У нас еще есть лайка, собака моего отца.
Вскоре становится ясно, что она так же намерена говорить по-итальянски, как он по-английски. Более чем намерена. Он чувствует не только силу ее воли, но и очертания ее воли, как будто кто-то – кто-то очень симпатичный – протискивается мимо него сквозь толпу в автобусе. И даже если он и пытается противостоять этому «кому-то», то совсем не затем, чтобы его остановить, а лишь для того, чтобы почувствовать упругость соприкосновения.
– Arrêtez cet homme. – повторяет он, поворачивая колесо разговора немного в другую сторону. – Il a vole mon parapluie. И, переходя с французского на итальянский, он грациозно капитулирует, произнося: – Che cosa…Что же толкнуло вас сказать такое? У меня оно из головы не шло.
В такой капитуляции нет ничего оскорбительного. Это по-настоящему приятный момент, как будто сейчас из-за облака появится солнце и осветит площадь, как часто бывает во Флоренции даже зимой.
Поскольку невидимый барьер преодолен, он осмеливается перейти на привычную форму общения:
– Ti va un caffe?[75]
– Perche no?[76]
Их первая чашка кофе – крепкая и сладкая, как рукопожатие или обещание.
Она очень смешная, думает он, и полна сюрпризов, а доктор Постильоне не тот человек, которого легко удивляют молодые женщины: – Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie, – эта фраза опять слетает с его губ, принося за собой улыбку.
– Это фраза из учебника французской грамматике, – объясняет она. – Это все, что я вспомнила, когда вы заговорили со мной по-французски. Я много раз убеждалась, что это очень полезная фраза.
– Как это?
Она рассказывает ему историю о поезде, и об американках, и о замечательном ужине.
– Удивительно. Мне самому никогда особенно не нравились французы, но они действительно любят поесть, этого нельзя отрицать.
В разговоре наступает пауза, и доктор заказывает еще две чашки кофе.
– И так, вы прибыли в Италию, когда нам понадобилась помощь.
– Да. Я реставратор книг. И я подумала, что смогу сделать что-то полезное.
– И вы нашли подходящее жилье?
– Не совсем. На самом деле мне, по всей видимости, придется скоро уехать. Пансион, где я живу, слишком дорогой, и мне больше некуда пойти у меня есть друзья, но я не знаю, как с ними связаться. К тому же, я давно с ними не виделась.
– Я уверен, что ваши коллеги помогут вам устроится. У Татти достаточно денег.
Она пожимает плечами.
– А тот умник, которому Вы переводили? Только американец мог додуматься сушить книги в табачных амбарах. Влиятельный, надо полагать.
По ее реакции он догадывается, что что-то произошло между ними. Она дотрагивается до скулы кончиком пальца и слеша оттягивает кожу вниз, обнажая белок глаза:
– Он и вполовину не так умен, как пытается показать. Начать с того, что он ничего не смыслит в реставрации книг, и идея использовать табачные амбары принадлежит не ему, а шоферу. Так что лавры принадлежат шоферу.