Ольга искоса смотрела на поблескивающую струйку слюны, свисающую со старческих губ, потом рывком повернулась к старухе вся, стараясь прямо и без страха взглянуть ей в глаза, в это трухлявое, как прошлогоднее яблоко, лицо, сморщившееся вокруг шамкающего, беззубого рта, в котором только снизу, над белыми клочьями то ли плохо, то ли давно выбритой щетины, сиротливыми пеньками торчали три резца.
Да, песчаный грунт у них на погосте и вправду, можно считать, диковина, заметил Отто. Вот прошлой осенью только пришлось ему могилу Майера Лойса раскапывать, бобыля-старикашки, которого он сам же еще в пятидесятые годы в землю положил, так он, можно считать, целехонький был, и костяк тебе тут, и зубы, и волосы. В первый миг человек все гораздо больнее чувствует, вздорным голосом перебила его старуха, и удар от пули, и огонь от выстрела, что они, дурнее других были, мальчишки наши, чтобы ни с того ни с сего боль чувствовать, кабы им ничего не сделали.
Когда-то давно, вспомнилось Ольге, она смотрела в свинарнике на чавкающих хрюшек, в носу до сих пор острая вонь свиного помета, скотской мочи, а еще кислое перегарное дыхание Отто и потный дух его изнуренного работой тела. С ней всегда так: прошлое она либо чувствует как наяву, либо его словно вовсе не существует.
Зрение у нее еще хоть куда, на ноги свои цельный день смотреть может, пробурчала старуха, а больше ей все равно делать нечего.
— Она меня совсем не помнит, — сказала Ольга. — Даже не узнает.
— Все одно по большей-то части все ерунда, — проскрипела старуха и, когда Ольга встала, протянув ей руку, посмотрела на нее неожиданно ясным взглядом, руку, впрочем, в упор не замечая. Так, не попрощавшись, Ольга и направилась к двери.
Дома, в горнице, сторожиха тем временем налила стаканы и стопки очередным молебщикам. Когда Ольга вошла, она, до бровей укутавшись в платок, расположилась точно на том самом месте, где накануне вечером сидела Ольга, а за столом, где вчера Филлингер Карл беседовал с Унтерталлингаром насчет трактора и схороненных денег, теперь горбился над своей стопкой шнапса Лакнер Фридль. Ольга направилась к нему, завидев ее, Фридль неторопливо поднялся в своих войлочных, из домашней овечьей шерсти, штанах, протянул руку. Ладонь у него оказалась маленькая, но жесткая, мозолистая, в углу рта почему-то вспухла шишка, края губ обметаны черным ободком. При виде его беспомощной, смущенной улыбки Ольга догадалась, что во рту у него жевательный табак, а еще успела подумать, что ему обязательно надо снова начать рисовать, хотя бы попробовать, пусть свиней своих рисует, а может, опять раздавленного крота или свою Анну на кухне за готовкой, да и в постели. Вместо того чтобы идти в мертвецкую, она присела за стол, где в толстой зеленой кофте, прислонясь спиной к стене, замерла в неподвижности отцовская сожительница.
— Флориан там? — спросила Ольга, указывая на дверь.
Женщина вздрогнула, словно кто-то внезапно шлепнул ее по лицу пыльной тряпкой, кивнула, но не вскочила, из горницы не вышла — осталась сидеть, скрестив руки на груди и тупо уставясь перед собой. Со стороны Ольга видела лишь ее округлый профиль, рыхлые очертания лица платком будто перетянуты, пуговичка носа едва выступает, на выпуклом лбу завитком топорщатся прихваченные платком волосы. В деревне ее звали «учителевой Марией».
Тишина стояла жуткая: ни слова не говорил Лакнер, ни звука не доносилось из мертвецкой, вообще ниоткуда ничего. Лакнер, выпив свою стопку, снова сел и уставился на дверь мертвецкой. Только тут Ольга заметила, что свою зеленовато-коричневую фетровую шляпу, старую, захватанную, насквозь просоленную потом, он положил рядом с собой на скамью, выставив всем на обозрение приличных размеров лысину.
Ну, она в кухню пойдет, прокашлявшись, нарушила тишину сторожиха и, вставая, так резко отодвинула от себя кухонный стол, что одна из его ножек ткнулась Ольге в колено. Через десять минут можно есть, сказала она Ольге и, не поворачиваясь к стене мертвецкой, а глядя куда-то в середину горницы, по сути дела — на Лакнера, громко позвала:
— Флориан!
За все годы в школе Ольга никогда не видела Лакнера Фридля в общей ватаге, ему было далеко, дольше всех, идти до дому, к себе на хутор, и вообще казалось, что он всюду и во всем своей дорожкой идет, наособицу. Ольга не припомнит, чтобы он участвовал в общей драке или танцевал вместе со всеми, нет, он всегда у стенки стоял, на отшибе. Однажды, после школы, то ли в ноябрьский, то ли в декабрьский день, она пошла с ним до самого его хутора, по первоснегу — она хорошо помнит птичьи следы на этом пушисто-белом, в палец толщиной снегу. Фридлю было уже, наверно, двенадцать, если не все тринадцать, ей в любом случае на год меньше, и он что-то хотел ей показать, что-то совсем невиданное, и повел ее сразу на скотный двор, к большой, в человеческий рост, клетке крольчатника, состоявшей из четырех секций, каждая со своей сетчатой дверцей. Одну из них он открыл и сказал: «Сунь руку!» Она решила, что он кроличьим выводком ее удивить надумал, осторожно сунула руку в темное нутро, боясь внезапно наткнуться на что-то теплое, копошащееся, мягкое, но ничего такого в ящике не ощущалось. «Ты глубже, глубже!» — подбадривал ее Фридль, и она решительней пошарила рукой по укрытому сеном полу, пока не наткнулась на два торчащих кроличьих уха, холодных, окоченело выставленных. Она отдернула руку, как укушенная, тогда Фридль невозмутимо извлек из клетки черного, уже закоченевшего кролика. Этого самца, объяснил ей Фридль, ему пришлось вчера отделить от остальных, потому что он однажды уже сожрал целый выводок, иначе он, Фридль, не стал бы его одного взаперти держать, а сегодня утром, когда корм задавал, он его уже вот таким же нашел, как сейчас: в сено зарылся, холодный весь, только ушки на макушке выставил, что твои рога.
Пока Флориан аккуратно, медленно, хотя в конце концов все равно с хлопком, закрывал за собой дверь, Лакнер Фридль поднялся со скамьи, не забыв прихватить свою шляпу. Если некому гроб нести, сказал он на прощанье, пусть зовут, он безо всякого придет пособить.
Кухонный стол был уже накрыт, возле Ольгиной тарелки лежал ее детский столовый прибор, хромированный, с монограммой, которую отец специально для нее (а для Флориана уже нет) в Бриксене заказывал.
Когда сторожиха, сняв с плиты большую сковороду мяса с рисом, подавала ее на стол, алюминиевая крышка вдруг соскользнула и с грохотом заплясала по кафельным плитам. Вместо того чтобы сразу поставить сковороду на стол, сторожиха, все еще со сковородой в руке, нагнулась, пытаясь ухватить и утихомирить непослушную крышку. При этом Ольге впервые удалось подглядеть, как она улыбается — это была странная, чуть смущенная ухмылка, быть может, с перепуга. «Да она играет!» — подумалось Ольге, но сторожиха в тот же миг подхватила крышку и уже снова выглядела как всегда: все та же змеиная линия лоснящихся губ, словно гримаса отвращения, с которым ей постоянно приходится бороться, делая все из последних сил, даже через силу. А остальное лицо, вплоть до кустиков бровей — сыромятная маска напускного равнодушия, за которым ни серьезности, ни смеха, одна только скрытность, подумала Ольга, если не слабоумие, да вдобавок эти ржаво-желтые пятна на щеках.