– Да вот и я, вот я и пришел, – любезным эхом вторил Франсуа, который не вникал в тонкости игры Бертомьё. – Я не заставил вас ждать слишком долго?
– Нисколько, нисколько… Ничего неотложного, раз мы отложили вашу пьесу на полгода, ведь тогда мы так и не пришли к согласию.
Бертомьё рассмеялся.
– Что доказывает, – прибавил он, – несущественность согласия для принятия решения…
И он выпятил губу с такой важностью, словно процитировал Макиавелли. Муна опустила глаза, чтобы не встретиться взглядом с Франсуа.
– В любом случае решение зависит от мадемуазель Дельрей, – сказала она неожиданно сухо.
– Я предполагаю, что господин Россе, что наш друг Франсуа убедит мадемуазель Дельрей…
– Ваше предположение ошибочно: я никак не могу повлиять на решение мадемуазель Дельрей, которой целиком и полностью принадлежит эта пьеса.
Бертомьё воздел руки к небу – во всяком случае по направлению к небу, так как руки у него были чрезвычайно коротки.
– Тогда, спрашивается, что изменилось после нашей последней встречи? – вопросил он. – Милая Муна, почему среди всех предложенных нам пьес вы остановились…
– Потому что по сравнению со всеми шедеврами, которые нам были предложены, я нахожу, что эта и в самом деле шедевр…
«Ирония… Деловитость, сухость и вдобавок ирония», – отметил Франсуа. Дело явно не клеилось, но, взглянув на Муну, Франсуа успокоился: бледная, напряженная, она теребила в руках носовой платок, словно играла роль, срежиссированную Бертомьё.
– Я думаю, что мы сможем убедить мадемуазель Дельрей, только предоставив в ее распоряжение законченный вариант переделанной пьесы, – сказала Муна Фогель. – И я вижу только одного человека, который способен эту пьесу переделать.
– Тут я совершенно с вами согласен, – торжественно произнес Бертомьё. – Но согласен ли этот человек проделать работу, которая может оказаться совершенно бессмысленной?
– Этот вопрос я предоставляю решать вам, – отозвалась Муна с меланхоличной улыбкой женщины, привыкшей во всех важных вопросах покоряться решению мужчин.
И она вышла из кабинета, пробормотав на прощанье: «Мы еще увидимся, я в театре», оставив изумленного Франсуа наедине с царственно важным Бертомьё, который широким жестом предложил ему пересесть со стула в кресло – место более почетное или, вернее, денежное.
– Разговор предстоит очень серьезный, – сказал Бертомьё, – и я очень рад, что Муна оставила нас наедине.
Хвалил ли он Муну за ее необыкновенную тактичность или в очередной раз намекал на неспособность женщин к деловым разговорам? Передергивать плечами было невежливо, и Франсуа недоуменно вздернул бровь.
– Так вот, – продолжал Бертомьё, – поскольку Муна считает – и она права, – что нам нужна переделанная пьеса, чтобы ознакомить и переубедить вашего друга мадемуазель Дельрей, а у вас есть время и желание поработать над переделкой, то нам нужно обговорить условия.
– Вне зависимости, примет мадемуазель Дельрей переделанную пьесу или нет, – резко закончил Франсуа.
– Безусловно, но если не примет, то получится, что вы потрудились зря. То есть выйдет так, что наш театр заставил вас работать понапрасну…
– Это я уже понял.
Франсуа колебался, какой ответ ему предпочесть: в его распоряжении был добрый десяток, один оригинальнее другого – от «Какой ужас!» до «Кто ничем не рискует, тот ничего не имеет!», «Работа – это здоровье», и кончая глупейшей на свете поговоркой – она казалась ему глупой и сейчас, когда он уже достиг возраста, в котором банальные истины поражают нас своей истинностью, тогда как в двадцать лет поражали своей банальностью, – так вот, той самой поговоркой, которая гласила: «За дело берись, а за успехом не гонись». В применении к театру ее и без того очевидная нелепость становилась просто вопиющей.
– Именно на эту сторону вопроса я и указал Муне, и она как совладелица театра просила именно меня как-то уладить ее с вами. Женщина может иметь дело с деньгами постоянно, и все равно никогда не научится их считать, вы согласны?
– Согласен, – кивнул Франсуа, – но исключительно по неведению, я мало знаком с богатыми женщинами.
– Что служит к вашей чести, – высокопарно одобрил Бертомьё, становясь на секунду клакером.
– Что чистая случайность, и случайность по отношению ко мне весьма нечестная, как мне кажется.
Что-то вроде сообщничества теперь сближало мужчин, тем более отрадного, что возникло оно как необязательное и не предполагало никаких обязательств впоследствии. Франсуа скользнул по Бертомьё взглядом, который был похож на вздох, и получил в ответ точно такой же.
– Ну что ж, вернемся к нашим баранам, – предложил Бертомьё, и лицо его стало подчеркнуто сдержанным, – мы предлагаем вам двести тысяч франков с троекратной выплатой: треть при подписании договора, вторая треть при получении вашего текста, третья по одобрении театром и, разумеется, вашей подругой нового варианта. Если текст будет одобрен, полученная вами сумма будет считаться авансом по отношению к положенным вам шести процентам авторских. Если нет, то с нашей стороны потраченная сумма будет некомпенсированным вложением.
Франсуа даже присвистнул: ну и ну, в деловых людях есть что-то жуткое, так и берут тебя за горло.
– А вы понимаете, чем это вам грозит? Двести тысяч франков могут просто уплыть от вас…
– Профессиональный риск, ничего не поделаешь, – ответил Бертомьё. Бескорыстие его невольно внушило Франсуа опасение, что деньгами рискует только Муна.
– Я не понимаю одного, – сказал он. – Госпожа Фогель показала мне переделанный первый акт, и лично мне он очень понравился. Могу я узнать, почему автор переделки отказался продолжать начатую работу? Что его не устроило?
– Вы что, шутите? – воскликнул Бертомьё. – Чтобы Муна сама продолжала работу?! Или… Неужели она вам не сказала?
Озадаченность на лице Бертомьё сменилась на миг чем-то похожим на смятение. «Если существует чувство, неведомое Бертомьё, – подумал Франсуа, – то именно смятение». Неведение и неуверенность по самой своей природе неприемлемы для лгуна, и Франсуа наконец понял, в какой области милейший Бертомьё все-таки стал крупнейшим специалистом. И, конечно же, весь Париж – то есть узкая театральная элита, – прекрасно знал об этом – все, естественно, кроме Франсуа. Обилие того, чего Франсуа не знал, было феноменально, и даже Сибилла, обладавшая деликатностью, граничившей с равнодушием, порой изумлялась его непосвященности.
– Прелестнейшая Муна, – заговорил тем временем смягчившийся Бертомьё, – так скромна… так деликатна… на свой лад, – тут же уточнил он, и его уточнение немало прояснило для Франсуа. – Если бы вы только знали, дорогой Франсуа, какой жизнью живет эта женщина…
Франсуа умоляюще поднял обе руки. Он не хотел ничего знать, не хотел узнать, например, что Муна в такой-то день занималась любовью с таким-то, а он его видел потом за бильярдом. Впрочем, нет, он был бы не прочь и узнать кое-что, только без дат, без чисел, хотя желание его было глупым, грубым и подловатым, то есть совершенно естественным и понятным. Франсуа куда больше изумляло то, что в нем просыпался рыцарь, который немедленно поднимал щит, едва услышав имя Муны. Как-никак ему уже не двенадцать лет. И если он должен кого-то оберегать, то высокую, молодую женщину с роковым лицом и детским сердцем, беззащитную, как все простодушные люди, как все влюбленные любовницы, одну из тех верных, нерасчетливых, безоглядных женщин, которые изредка попадаются в закромах продажного города, – женщину, какой была Сибилла.