— Извините… Если вы не против…
Он встал, наклонился над приемником, повернул ручку. Зажегся зеленый огонек.
— Я должен сегодня ночью слушать передачу… Для работы… Но я не знаю точно, во сколько она начинается…
Он медленно крутил ручку, словно нужную станцию было очень трудно поймать. Кто-то говорил на незнакомом языке с гортанными звуками, делая длинные паузы.
— Вот… поймал…
После каждой фразы он что-то записывал в блокнот.
— Это программа ночных передач… Та, что мне нужна, будет не сейчас…
Я обрадовалась зеленому огоньку. Не знаю почему, он действовал на меня умиротворяюще, как зажженная лампа в коридоре около детской. Если дети проснутся среди ночи, то в приоткрытую дверь увидят свет…
— Ничего, если я оставлю радио? На всякий случай, чтобы не пропустить передачу…
Теперь там играла музыка, похожая на ту, что я слышала ночью на улице Кусту, с аптекаршей. Чистая и отрывистая мелодия, как будто сомнамбула идет ночью по пустынной площади или дует ветер на морской набережной в ноябре.
— Вам музыка не мешает?
— Нет.
Если бы я слушала ее одна, она вогнала бы меня в тоску, но с ним я ничего такого не чувствовала. Наоборот, она, скорее, успокаивала меня, эта музыка.
— А вы еще помните адрес большой квартиры?
На обложке записной книжки в графе «В случае утери вернуть…» ее размашистым почерком было написано: «Графине Ольге О'Дойе, Отей 15–28».
— Я помню даже телефон, — сказала я.
Столько раз я набирала его в кафе… Кто-то из завсегдатаев даже назвал меня «малышкой из 129-го»… Это бывало обычно под вечер, когда я приходила из школы и никто мне не открывал. Ни мать, ни повар-китаец, ни его жена. Повар возвращался часам к семи, а графиня Ольга О'Дойе могла не вернуться до утра. И каждый раз я успокаивала себя тем, что она, наверно, не слышит дверного звонка. Но обязательно услышит телефон. Отей 15–28.
— Можно попробовать набрать номер, — сказал Моро-Бадмаев с улыбкой.
За двенадцать лет у меня ни разу не возникало мысли это сделать. В Фоссомброне, когда Фредерика кому-то сказала, что ездила на авеню Малакофф за вещами, оставленными моей матерью, я подумала: за какими вещами? За картиной Толи Сунгурова? Но она объяснила мне, что не смогла войти. Квартиру опечатали. Да, на двери были красные сургучные печати. В ту ночь мне снилось, что у матери на плече красное клеймо, выжженное раскаленным железом.
— Вы сказали «Отей 15–28»?
Он взял телефон около ночного столика, поставил на кровать. Передал мне отводной наушник и набрал номер. Во времена большой квартиры мне с трудом удавалось дотянуться, чтобы разглядеть буквы и цифры на телефонном диске в кафе.
Долго шли гудки. У них был странный звук, далекий, глуховатый. Кто жил теперь в этой квартире? Настоящие владельцы, конечно. Настоящие дети — те, с таблички на кухне, — снова поселились в своей детской, которую я незаконно занимала два года. А в комнате, где спала моя мать, теперь спали настоящие родители.
— Похоже, никого нет, — сказал Моро-Бадмаев.
Я продолжала держать наушник. В конце концов сработало соединение, но никто не ответил. Голоса, голоса — близкие, далекие, мужские, женские. Они звали друг друга и пытались отвечать, наугад. Иногда я отчетливо слышала, как двое говорят между собой, и их разговор заглушал все остальные звуки.
— Номер никому не принадлежит. Люди пользуются им, чтобы знакомиться, назначать свидания. Это называется «Сеть».
А вдруг это голоса людей из записной книжки матери, тех, чьи телефоны больше не отвечают? Был еще слышен какой-то шорох — ветер в летней листве на авеню Малакофф. И я подумала, что после нашего отъезда в квартире никто больше не живет, только привидения и эти голоса. Окна остались открыты настежь, поэтому и слышен ветер. Электричество отключено, как в ночь, когда я испугалась бомбежки и прибежала к матери в гостиную. Она зажгла свечи.
К ней редко приходили гости. Две женщины бывали почаще: толстуха Мадлен-Луи и Симона Букро. Потом я снова увидела их в доме у Фредерики, в Фоссомброн-ла-Форе, но они избегали меня и явно не хотели говорить со мной о матери. Возможно, чувствовали за собой какую-то вину.
Симона Букро, блондинка с маленькой головой и личиком мумии, поражала меня своей худобой. Брюнетка как-то сказала, что Симона лечилась от наркозависимости. И еще, думая, что я поднялась к себе в комнату: «Это Симона снабжала бедную Ольгу…» Я записала ее слова на листочке бумаги. Сколько же я, начиная лет с четырнадцати, подслушала их разговоров, чтобы разобраться… Я спросила у Фредерики, что это значит. «Твоя мать принимала иногда морфий после своего несчастного случая». Я не поняла, что за несчастный случай она имеет в виду. Щиколотки? Говорят, морфий хорошо снимает боль.
Я все еще держала наушник Голоса заглушал шум ветра в листве. Я представила себе, как от этого ветра хлопают двери и окна и в квартиру влетают охапки опавших листьев, ложась на паркет и на покрытые плюшем ступеньки. Плюш наверняка сгнил и превратился в мох, оконные стекла разбились. Сотни кошек бродят по комнатам. И черные собаки, как та, которую она потеряла в Булонском лесу.
— Вы узнали чей-то голос? — спросил Моро-Бадмаев. Он положил трубку на кровать и улыбался мне.
— Нет.
Я опустила трубку на рычаг и поставила телефон на пол.
— Мне страшно возвращаться одной, — сказала я.
— Но вы же можете остаться здесь! — Он тряхнул головой, как будто это было что-то само собой разумеющееся. — А сейчас мне надо поработать… надеюсь, радио не будет вас беспокоить…
Он вышел из комнаты, потом вернулся, неся старый абажур, и кое-как укрепил его на штативе. Свет лампочки стал еще слабее. Потом сел на край матраса, у приемника. И положил блокнот с отрывными листами на колени.
— Свет не слишком яркий?
Я ответила, что нет, все хорошо.
Я легла на другую половину постели, куда свет не падал. По радио говорил все тот же голос, с теми же гортанными звуками. С такими же паузами между фразами. Моро-Бадмаев слушал и делал записи в блокноте. Я не могла отвести глаз от зеленого огонька и незаметно заснула.
...
В среду аптекарша вернулась из Барсюр-Об. Я позвонила ей, она сказала, что может встретиться со мной вечером. И предложила приехать куда-нибудь в ее квартал, но мне было страшно входить в метро и передвигаться одной по Парижу. Поэтому я пригласила ее поужинать в кафе на площади Бланш.
Я раздумывала, чем бы заняться до вечера. Ехать в Нёйи и гулять с малышкой я была не в состоянии. Особенно я боялась идти вдоль Булонского леса, где потерялся пудель. Почти каждый день я гуляла с ним недалеко от Порт-Майо. Там был луна-парк Однажды мать спросила, не хочу ли я туда сходить. Я подумала, что она собирается пойти со мной. Но нет. Сейчас я уверена, что ей просто нужно было отослать меня куда-нибудь из дому в тот день. Может, у нее было свидание с этим типом, чьего имени никто не знал и который поселил нас в большую квартиру. Она открыла дверцу в стене гостиной, дала мне крупную купюру и сказала: «Пойди погуляй в луна-парке». Я удивилась, зачем она дает мне такие деньги. Но она явно спешила меня выпроводить, и я не осмелилась спорить. На улице я решила не ходить в луна-парк. Но вечером она могла начать расспрашивать, попросить показать входной билет и билеты на аттракционы: если она что-то вбила себе в голову, врать было рискованно. А я в то время врать совсем не умела.