Ознакомительная версия. Доступно 25 страниц из 124
— Умру я скоро — жалкое наследство! — и, сделав жалистную морду, широко разводил руками и поникал головою.
Отрывок из «Евгения Онегина» «Уж небо осенью дышало», который во втором классе учили наизусть, в Васиной интерпретации звучал не менее замечательно: Уж реже солнышко блистало, Короче: становился день.
После слова «короче» Вася деловито хмурил свои тёмные брови и делал рубящий жест ладонью, как зав РОНО Крючков.
Энергичное обобщение в стиховой речи Вася особенно ценил. Строку из «Кавказа» «Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады» он сперва читал без паузы после первого слова (его он, естественно, принимал за «вообще»). Но Клавдия Петровна сказала, что у Пушкина после него стоит восклицательный знак, а читается оно как «вотще», то есть «напрасно».
Вася, подозрительно её выслушав (учителям он не доверял), замечанье про «вотще» игнорировал, про паузу принял и на олимпиаде, добавив ещё одну домашнюю заготовку, прочёл так: «Вааще — нет ни пищи ему, ни отравы!»
В «Родной речи» были стихи: Я — русский человек, и русская природа Любезна мне, и я её пою.
Я — русский человек, сын своего народа, Я с гордостью гляжу на Родину свою.
Имя автора изгладилось из моей памяти. «Любезна» и «пою» тяготеют к державинскому времени, но «сын своего народа» — ближе к фразеологии советской.
Вася, встав в позу, декламировал с пафосом: Я русский человек — и русская порода!
И гулко бил себя в грудь. По эффекту это было сопоставимо только с выступленьем на районной олимпиаде Гали Ивановой, которая, читая «Бородино», при стихе «Земля тряслась, как наши груди» приподняла и потрясла на ладонях свои груди — мощные, рубенсовские, несмотря на юный возраст их обладательницы.
Шедевром Васи было стихотворение «Смерть поэта»: «Погиб поэт — невольник! Честипал! Оклеветанный! — Вася, как Эрнст Тельман, выбрасывал вперёд кулак. — Молвой с свинцом!»
Дальнейшую интерпретацию текста за громовым хохотом и овацией разобрать было невозможно. Васька был гений звучащего стиха.
Его пробовали исключать из списка участников очередной олимпиады. Но на совещании директоров школ-участниц зав РОНО Крючков неизменно спрашивал директора нашей школы: «А этот, поэт-невольник, будет что-нибудь декламировать?» И Гагина срочно вписывали обратно.
Начиная с четвёртого в каждом классе он сидел — всё из-за того же русского языка — по три года. Дядька после получения очередного известия о второгодничестве вздувал Ваську костылём, после чего воспитательный вопрос считал исчерпанным.
К шестому классу это был здоровый 16-летний парень с мощной мускулатурой и широкими плечами. Начиная с мая месяца он ночевал не в избе, а на сеновале. Вскоре туда же переселялась Зинка, его кузина, в свои пятнадцать выглядевшая на девятнадцать.
Всё лето Васька жил с ней как с женой (они даже ругались по утрам и Зинка, девка здоровая, один раз спихнула Ваську с повети). Тётку это почему-то не волновало; каждый вечер, после ужина, она командовала: «Дети, марш на сеновал!» (Зимой эти дети жили с нею и её мужем в одной комнате.) Васька свою связь передо мной не скрывал, но особенно про неё и не распространялся — может, потому, что я смертельно ему завидовал.
В шестом классе они вернулись в свою деревню. Последним, дошедшим до меня в чужой передаче его шедевром стало слово «арарх» — так, полагал Вася, называлось явление, обозначаемое в учебнике как «феодальная иерархия».
Прозвище у Васьки было «Восемьдесят Пять». Почему — никто не знал. Но Ваське оно чем-то очень подходило.
9. В бане и около
Венцом сегодняшнего маршрута была баня. Утром, уходя, Антон сказал деду, желая его развеселить:
— Таз брать?
В Антоново время в баню ходили не только со своими вениками. Отец Антона, человек в городе уважаемый, учитель, известный лектор общества «Знание», шествовал через город с огромным белым эмалированным тазом: шаек в моечной не хватало, и кто со своим тазом — шёл без очереди.
Баня была на месте — краснокирпичное одноэтажное здание со странно, у самой крыши расположенными окнами — чтоб не подглядывали. Её, как и школу, построил купец Сапогов; Антон долго считал, что благотворитель — такая должность, тот, кто строит главные здания в городе: больницу, почту, школу, райком партии. Всё это были большие дома, из кирпича или могучих брёвен, рассчитанных на вековое стояние.
И теперь, в конце века, они стоят так же прочно, не оседают, не гниют, не требуют капитального ремонта.
Баня была не просто моечным заведеньем — она была клубом, кафе. В предбаннике отдыхали после парилки (парились жестоко, до морока, выскакивали, как из преисподней), помывшись, долго сидели в чистых кальсонах, попивая клюквенный морс,
домашнюю бражку (мысль о том, что мог быть буфет, никому и в голову не приходила), курили, не торопясь одевались. И разговаривали — из-за этого Антон с одеваньем всегда сильно запаздывал, слишком много интересного рассказывали, сидел раскрыв рот. Как-то, услышав, что отец выговаривает ему за это, сидевший на соседней скамейке завернувшись в огромное трофейное полотенце сосед, капитан Сумбаев, солдат пяти войн, как он себя именовал, сказал:
— Ты же будущий боец. Отменили в младших классах военную подготовку. А зря! За сколько может одеться солдат? У кого часы с секундомером? Засекай. Минута будет — скажешь.
Открыв шкафчик, где вся одежда была разложена в невероятном порядке, капитан, как будто и не очень торопясь, надел бельё, галифе, неуловимыми движеньями, как фокусник, в несколько секунд обернул ступни белоснежными портянками, которые до этого были аккуратно расправлены на жерлах сапог, влез, звякнув медалями, в гимнастёрку, затянул ремень и, ещё успев провести по редким волосам гребешком, притопнул и прищёлкнул каблуками.
— Пятьдесят пять, — сказал владелец секундной стрелки.
Антон глядел зачарованно — и больше всего на сапоги, сверкающие, как карагандинский уголь-антрацит. Из-за забора он иногда видел, как Сумбаев чистил их на крыльце. Антон успевал дойти до колодца, набрать воды, сходить ещё раз — капитан, громко плюя и стуча щёткой о щётку, всё чистил. Осенью при чебачинской грязи хватало этого блеска на полквартала, но он чистил всё равно. Это было непонятно. Отец же — неизменно восхищался. Сам он тоже придавал чистке сапог большое значенье, варил с помощью мамы гуталин по особенному рецепту, взятому ещё в Москве у знакомого ассирийца на углу Тверской и бульваров. Гуталин получался неважный (не тот воск, разве это воск? стеарин), плохо растирался, сапог приходилось греть при открытой заслонке у печки, и когда после войны отец поехал в Москву, то навёз множество баночек, бутылочек и разноцветных бархоток, после чего мог соперничать с Сумбаевым в зеркальной гладкости сапожных головок и мягком глубоком блеске гармошек голенищ.
Баня была клубом, своей газетой. Поэтому в неё ходили даже тогда, когда мытьё там не очень отличалось от домашнего — замерзал водопровод («Мелкое заложение», — говорил работник водокачки Гурка), воду привозили на быках, заливали в котёл вёдрами и выдавали по норме — четыре шайки на человека. Именно в предбаннике я впервые услышал про Васю Тёркина, который воевал «в соседнем батальоне» и про которого один поэт, тоже наш брат-фронтовик, майор, так здорово написал — про всё: про окопы, про кормёжку и про баню тоже: «Не спеша надел солдат новые подштанники, не спеша надел штаны и почти что новые, с точки зренья старшины, сапоги кирзовые». С точки зренья старшины! Это тебе не вошь на блюде, это промеж нас потереться надо! Тут же сказали, что майор этот — из кулацкой семьи, которая вся кукует где-то на поселении за Уралом, и что через такие стихи её должны бы отпустить или, по крайности, срок скостить — но вряд ли, не зависит, Русланова сидит вон уж сколько.
Ознакомительная версия. Доступно 25 страниц из 124