Насколько известно Анне с Борисом, группа «Спящая Красавица» по-прежнему анонимна. Злоумышленники, как и прочие хроноклоуны, видимо, по праву доверяли одноименной теории, согласно которой повару не грозит взрыв, если пошевелить его рукой, запястьем, ладонью, вооружив его топором. Смерть поваренка. Падение с подоконника. Пронзенное сердце. После РЫВКА группа достигла желаемого, в то время как композиции проказников не успели никого насмешить в трехсекундном мире. Эффектные и впечатляющие человеческие инсталляции требуют определенной тренировки и стоят немалых трудов — по крайней мере, для одиночного оформителя. Или мысли Анны с Борисом обращаются к некоему сложнейшему и многозначительному детищу их собственных рук. Как и большинство из нас, они одобрили в «Хилтоне» первое правило хронотикета, рекомендующее как можно меньше передвигать, переменять, переворачивать в мире безвременья. Пока мне совершенно неясно, чем они занимались два прошлых года и не существует ли наряду с неизбежной, волнующей радостью, которая до сих пор электризует каждый мой шаг, и иных причин, чтобы считать нашу встречу счастливым случаем. В первые дни нового времясчисления мы гораздо лучше понимали друг друга, чем в прежние мюнхенские годы. Сплотившись перед лицом окоченелости многотысячных женевских фотоэкземпляров в большую интернациональную — со Шпербером, Дайсукэ, Дюрэтуалем — семью, мы скоро поделились самым сокровенным, узнали о бразильских трансвеститах Дюрэтуаля (в одного из них, Хорхе, он был по-настоящему влюблен), о разросшейся и уже тогда не очень-то оплакиваемой семье Шпербера в Базеле, о тяжелобольном отце Анны в клинике Хайдельберга. Я признался, что в поисках Карин придется пройти все побережье Балтийского моря, умолчав, однако, — да и как об этом рассказать? — что меня разрывают сомнения, что я выброшен времекрушением на кальвинистский берег вместе с коллегой-приятелем и его женой, которую я несколько недель тому назад с рабочими вопросами на уме застал в фотолаборатории и неожиданно поцеловал в приглушенно сглаживающем, внезапно беспощадном и порнографическом красном свете, который повелел нам обнажить половые органы, а затем бойко и для обоих, пожалуй, пугающе профессионально, обработать друг друга со сноровкой рутинных работников аварийной интимной службы, ничего не боящихся (тупой скальпель, выскользнувший из чехла, слезный вкус твоей зияющей фиолетовой раны, позже, на кончиках моих пальцев) и не теряющих время попусту, ведь в запасе оказалось лишь несколько минут, прежде чем мобильный телефон Анны заставил нас одуматься или же малодушно струсить — состояние, в котором мы пребываем по сей день, когда уже ни один электрический звонок не может никого спугнуть, а время не может ни просочиться, ни испариться, по крайней мере в колоссальном пространственном Снаружи, по ту сторону наших тел. Анне и Борису — а также супругам Тийе и подчиненной им чете референтов Штиглер — было даровано счастье парности на Ноевом ковчеге, что бы это ни значило (раз они по-прежнему вместе, не в чем сомневаться). Мы считали, что важнее всего — путешествие (для меня — только в противоположном им двоим направлении, если я не хочу сойти сума от эротического Танталова синдрома), экспедиция, радиальная и радикальная проверка границ нашего проклятия. Иллюзии и страхи, элементарные силы человеческой физики, удерживали нас вместе еще несколько нулевых недель в женевских окаменелостях. Иллюзии и страхи. Что все само собой прекратится и оковы падут (а возможно, сразу же наступит ночь и наши глаза досыта напьются темнотой, тысячекратным серым движением и сказочным для нас, раскинувшимся на пол земного шара всенощным пиршеством электрического света). Что ЦЕРНисты отыщут решение или хотя бы подступы к нему. Что мало-помалу, ложно-день за ложно-днем, оцепенение отступит и все оттает: замороженная плоть, замороженные деревья, замороженная вода, замороженные атомы на замороженном ветру. Страхи. Что у отдельного человека или небольшой экспедиции лопнет временной пузырь, как у мадам Дену. Что незримой разделительной ограде безвременья, кристально-воздушной стене высотой до небес, возможно, предшествует убийственный гласис, где ты обречен, хотя поначалу этого не замечаешь, как если бы слишком далеко заплыл во враждебной стихии и уже не хватает сил вернуться. Что, вероятно, существует некая взаимосвязь между нашим количеством, нашей плотностью (сколько-то штук зомби на квадратный километр или на тысячу болванчиков), нашим общим удельным весом или чем-то подобным и условием продолжения подвижной жизни во времени. Некоторые оставались по прагматическим мотивам; например, пока Хэрриет после отчасти страшных и опасных для жизни экспериментов в стиле да Винчи не продемонстрировал всем, что ни самолет, ни машина, ни мотоцикл, ни мотороллер, ни велосипед, ни самокат, ни даже роликовые коньки не окажут помощь в достижении заветнейшей и вожделенной цели — встретить любимых, увидеть родные стены. После первой хилтоновской конференции наше призрачное общество не полностью исчезло из отеля, потому что Хаями, Дайсукэ и их соотечественник Каниси не устояли перед радушностью спецпрограммы для японских туристов «Wa No Kutsurogi»[29] с родными газетами и запасами знакомого пива, аккуратно сложенными юката[30] и вышитыми шлепанцами, мастерским подбором книг и сортов чая.
Наша Япония — это весь Гриндельвальд или какая-то обширная его часть. Невозможность попасть домой. Дайсукэ с его техникой «Джи-су» только лужи были по колено. Непреодолимое пространство. Неминуемое время. Невозвратная близость. Дом — это дышать одним воздухом с тем, кого любишь. Значит, домой добрались только Тийе и супруги-референты, потому что им вообще не надо было пускаться в путь, ну и, конечно, Анна с Борисом, которые спокойно и неразлучно поднимаются передо мной в гору. Мы расслаблены, потому что достигли пятой фазы — фанатизм. На некоторое время нашего пешего хода северные склоны и глыбы зеленых предгорий, громоздящихся перед Кляйне Шайдегг, загораживают вид на Юнгфрау и Айгер. Чувство, будто с каждым нашим почти бесшумным одиноким шагом к нам приближается нечто грандиозное и чудовищное. Надежда. В моей памяти хранится вид с холма в начале лета на горную железную дорогу и станцию Кляйне Шайдегг[31] . Пятна старого снега разбросаны по почти розоватым лугам. Светит солнце (когда-то это радовало), и суета сотен туристов, недавно спустившихся или предвкушающих путешествие по рельсам в Северной стене Айгера, и пугает, и восхищает меня, точно сплелись сон и кошмар, воспоминание и бред, как на полотне сюрреалиста, когда голые женщины в любой момент могут превратиться в личинок, а церковная община — в стаю нарядно одетых кровожадных насекомых. Непостижимо, как могут свободно двигаться сотни людей. Но остался потаенный образ, будто нарисованный при свете свечи, плечо Карин на моей груди, сначала снаружи, в ожидании поезда, потом в вагоне, в мерцании шахтерских ламп и запасного освещения во время часовой поездки сквозь штольню в Айгере наверх, к перевалу Юнгфрауйох. Сонливость, усталость, отрешенность лежат на нас, как свинцовые жилеты или даже целый защитный костюм из свинца, внутренняя тень горы, тысячами тонн камня окутавшая наше вознесение. Карин говорит тихо, чтобы не привлекать внимание других пассажиров, и льнет в мое объятие, так что наши тела прижимаются друг к другу в том же положении, как обычно по ночам, когда мы никак не можем успокоиться и подолгу разговариваем в кровати, меня касаются ее волосы, иногда шелковая прохлада ее левой щеки. Касаться, разговаривать, прижиматься. Теперь только в запечатанной и недоступной штольне прошлого мы дышим одним воздухом, едем вместе наверх сквозь сумрачный массив времени, касаемся друг друга, одновременно теряя сознание, словно потускневшее воспоминание стирает из головы тогдашние мысли — пока не достигаем выхода во всеослепляющую, без единой тени белизну ледника. Психотическая синева неба без кислорода. Не может быть. Еще несколько шагов, и все пройдет.