— Великие люди становятся великими, — заявлял Поль, — благодаря ошеломляющему в своей силе импульсу прозрения. Ни один человек не может стать великим, просто желая того. Гений обязан не только иметь свое особое строение мозга и нервной системы, но любить мир и воспринимать его с универсальной, общечеловеческой позиции. Гений неразрывно связан с окружающей его действительностью, и выражение его гениальности находит мгновенный отклик. Это величайшее из наслаждений, дарованных человеку.
На что Эдмонд лишь иронично-пренебрежительно усмехался.
— Все твои предпосылки ложны, за исключением, пожалуй, биологических, — говорил он. — Великие люди становятся великими лишь потому, что того жаждут; вот что является двигательной пружиной, твоим ошеломляющим по силе импульсом. Более того, гений не тождественен жизни, не является выразителем универсальной идеи, более того, он не приспособлен к ней и обладает в высшей степени взглядом индивидуальным. И творение гения не величайшее доступное человеку счастье. Вспомни женщину, рожающую в боли, муке и унижении. Гений всегда несчастен, у него нет своего места в этом мире, он не приспособлен к своему окружению, и, как следствие, он всегда психически ненормален.
— Называть гения сумасшедшим — значит уподобиться мнению толпы.
— Нет, я сказал психически ненормален, и не моя вина, что в сознании толпы это определение является синонимом сумасшествия. Используя твою терминологию, скажу, что в большинстве случаев гениальность — есть следствие гигантски развитого чувства собственной неполноценности. И не забывай, что гений всегда мужского рода.
— Сегодня это звучит смехотворно. В идеи Шопенгауэра давно уже никто не верит, они дискредитированы.
— Поколением феминистов. Как много великих женщин помнит история? И из этого ничтожного количества сколько их не строило свою судьбу через влияние на мужчину или многих мужчин?
Поль на короткое мгновение задумался.
— С этим я, пожалуй, не буду спорить. Но в большинстве случаев это проистекало из исторически сложившегося социального и экономического неравенства в положении женщины. Отсутствие свободы, недостаточность образования, часто помимо ее воли раннее материнство — вот те обстоятельства, которые, угнетая, воздействовали на женщину. Сегодня всем этим запретам и ограничениям приходит естественный конец.
— И опять неверные предпосылки. Мужчинам приходилось бороться с такими же и гораздо большего порядка трудностями. Ты и сам назовешь сейчас сотни имен тех, кому удалось сломать, казалось, непреодолимые барьеры на пути к свободе и знаниям. — Эдмонд замолчал и, словно оценивая, вскинул на Поля пронзительный взгляд своих янтарно-желтых глаз. — То, что ограничивает женщину, что не допускает возможности обрести величие, заложено в физиологии этого пола.
— Ты подразумеваешь более деликатное строение женского организма?
— Отнюдь, я говорю об ее яичниках — вот куда направлены все ее творческие порывы.
— Однако существовала еще и Сапфо.
— Конечно. Сапфо — богиня феминизма. Идол, которому поклоняются все феминисты. Сапфо — порождение утренней зари человечества, робкий луч света, мелькнувший в предрассветном тумане.
— Как ты объяснишь ее феномен?
— Никак.
— Тогда чего стоит твоя теория?
— С моей теорией все в порядке. Разве ты, я или кто-нибудь другой может достоверно утверждать, что все творения Сапфо действительно принадлежат ей? Где доказательства того, что она действительно была женщиной? Но даже допуская это, допуская, что ненормальная, а значит, отмеченная печатью гениальности Сапфо — исключение из моего правила, все равно остается справедливым утверждение, что женщина обладает меньшим творческим потенциалом по сравнению с мужчиной. Меньшим в способности создавать средства познания, и тут я повторюсь, ибо как никто иной преуспела в создании самой жизненной субстанции.
В спорах, в провозглашении истин, не совместимых с общими представлениями, не способных вызвать ничего, кроме отвращения у человеческого существа с его одномерным восприятием, продолжался эксперимент исследования характера подопытного экземпляра по имени Поль Варней. Как напильник в опытных руках легко снимает слой ржавчины, обнажая блестящую поверхность металла, так и беспощадный в своем могуществе интеллект Эдмонда слой за слоем срывал с души Поля «ржавчину» условностей, обнажая природную наготу ее естества. Всему приходит свой конец, близился к своему завершению и этот злой эксперимент. Эдмонд выдвинул гипотезы, поставив опыты, проверил их правильность и остался доволен результатом. Феномен Поля Вернея был не чем иным, как многофункциональным механизмом, приводимым в движение вожделениями, страхом и в гораздо меньшей степени логикой здравого смысла.
Подобно играющему с куклой ребенку, Эдмонд взводил пружинки часового механизма души Поля и забавлялся наблюдением результатов. И чем больше забавлялся, тем сильнее поднималась в нем тщеславная уверенность, что в пределах своих знаний и могущества он может управлять поступками этого человеческого существа с такой же простотой и легкостью, как некогда с такой же простотой и легкостью управлял действиями обезьянки Homo.
И от этой уверенности почувствовал себя ужасно несчастным. Все равно как в изобретенной китайцами камере пыток, где нельзя ни лечь, ни встать. Ничто в этом мире не открывало ему возможностей преодолевать трудности на последнем пределе возможного. Все давалось слишком просто — ему не было здесь равных.
Знания! Подобно одинокому путнику в тщетном стремлении достичь горизонта, и он мог пуститься в бесконечную погоню за ускользающей реальностью знаний. Но ради чего? Обретенные знания о человеке оказались ему бесполезными. Чем могло обогатить его душу существо по имени Поль Варней? Ничем…
И снова лицом к лицу оказался Эдмонд со своим горьким выводом: «Стремление к знанию есть самое бесплодное из всех устремлений. Мечта с отрицательным результатом, ибо чем больше познает человек, тем меньше знает».
Глава десятая
ЛЮЦИФЕР
«Кто, я? — снова спрашивал себя Эдмонд. — Несомненно, я другой, чем Поль, но и без всяких сомнений могу утверждать, что тоже мужчина. Я не человек в общепринятом смысле этого определения, ибо обладаю качествами и достоинствами, во много раз превосходящими человеческие. И все же я сродни человечеству, ибо по внешности и физиологическому устройству близок к нему. Но, отбросив внешние черты сходства, я должен считать себя чужим для этой планеты. И если в среде ее обитателей я в своем роде уникум, то должен думать о себе, как о сказочном детеныше эльфов или как о марсианине, заброшенном на эту планету неведомой силой».
Так думал Эдмонд, в праздном созерцании коротая время в своем любимом кресле, напротив черепа обезьянки Homo, и ее пустые глазницы, наводя на новые мысли, настойчиво привлекали его взгляд.
«Твоя кровь течет и в моих жилах, Homo, — продолжал он ленивые размышления. — Во всех отношениях мы ростки одного корня. Мой череп — это твой череп, ставший лишь более вместительным. Мои руки — это твои руки, добившиеся необычайной искусности. Моя душа — это твоя душа, впитавшая опыт поколений; и моя скорбь — это твоя радость обретения разума. Ты — неопровержимое доказательство моих земных корней, нет видимых противоречий в единстве наших кровных уз, мы — одна семья с одной родословной».