обошел чисто убранные комнаты, стуча каблуками лакированных ботфортов по паркету, распахивая перед собой высокие белые двери, откидывая тяжелые портьеры на окнах и пробуя косточками сжатых в кулак пальцев тугую упругость диванов. Постоял у окна, глядя на теплое, солнечное, золотисто-янтарное море, изгиб залива, паруса рыбаков. Задумался о том, о чем обычно думает человек на новом месте, впрочем, не таком уж новом, поскольку он бывал здесь и раньше, и ему запомнилось: тихий, скучный, уютный, глухой уголок. Лучше и не найдешь, чтобы осуществилось это…
Но решился ли он переступить ту последнюю черту, которая отделяла его от такой милой, привычной и ненавистной ему жизни? В те дни, пожалуй, еще нет: он знал, что когда-нибудь, но – когда? Завтра, через месяц, через полгода? Это должен был решить случай, и случай должен был подсказать – как. Ему же оставалось только не торопить события и ждать, и вот 15 сентября он пишет Аракчееву: «Здесь мое помещение мне нравится. Воздух прекрасный, вид на море, жилье довольно хорошее; впрочем, надеюсь, что сам увидишь». Иными словами, устраивается на долгий срок и еще приглашает гостей, значит, время еще не настало. Александр здоров, бодр и деятелен, сам распаковывает ящики с посудой, достает хрусталь и фарфор и забивает гвозди для зеркал и картин, любимых картин Елизаветы Алексеевны…
10 октября он едет в область Войска Донского и посещает Новочеркасск, станицу Аксайскую и Нахичевань, а 20 октября вместе с генералом Дибичем направляется в Крым, без Виллие, поскольку нет никакой необходимости брать с собой врача. Повторяем, он здоров, бодр и деятелен настолько, что во время крымского путешествия покупает Ореанду, которая понравилась ему своими пальмами, кипарисами и видом на море, признавшись Дибичу, что намерен построить здесь для себя дворец и разбить великолепный – с образцами пышной южной растительности – парк. «Я скоро переселюсь в Крым и буду жить в Ореанде как частное лицо… Я отслужил 25 лет, и солдату в этот срок позволят выйти в отставку», – говорит он, хотя при этом у него в бумагах хранится подробный церемониал погребения императрицы Екатерины II. Зачем он ему, если он собирается жить в Ореанде как частное лицо? Жить и не умирать, а может быть, все-таки… если не умирать, так разыграть, как он в детстве разыгрывал пьесы, принимал позы перед своей бабушкой Екатериной, инсценировать собственную смерть и похороны в согласии со строгим официальным церемониалом?! Инсценировать и, испытав странное, одновременно и влекущее, и отталкивающее чувство присутствия на собственных похоронах (лицезрения себя в гробу), уйти, исчезнуть, кануть.
Разговоры же о скором переселении в Крым и выходе в отставку – это для Дибича и тех, кто в эту минуту мог находиться рядом и слышать слова императора. Пусть они думают, что он просто устал, как солдат, отслуживший двадцать пять лет, и мечтает об отдыхе, покое, безмятежной старости – это им понятно, а что действительно происходит у него в душе – одному Богу ведомо. Ведомо Богу и тому человеку, у которого он побывал по дороге в Таганрог и с кем долго беседовал наедине, при свечах и мигающем свете лампад, – преподобному Серафиму Саровскому. Возможно или наверняка побывал?
Иные историки отрицают этот факт, ссылаясь на то, что преподобный Серафим, мол, еще не вышел из затвора и к тому же был не в ладах с тогдашним настоятелем, но саровские предания хранят память о посещении Александра, хранят, берегут, лелеют, значит, все-таки было… Феодор Козьмич с Серафимом явно связаны духовно, и тому есть немало подтверждений, на что обращают внимание исследователи. Серафим, к примеру, говаривал, что православие – большой, оснащенный корабль, а разные секты, в том числе и старообрядческие, – это лодки, которые не тонут лишь потому, что крепко к нему привязаны. Феодор Козьмич выражал эту мысль теми же словами: корабль… лодки… по Серафиму. Кроме того, в деревне Зерцалы вместе с Феодором Козьмичом жил благодатный старец Даниил, пребывавший в постоянном молитвенном общении с Серафимом Саровским. Когда томская мещанка Мария Иконникова попросила у старца Даниила благословения, чтобы странствовать с котомкой по России, тот ей сурово отказал, велел сидеть дома и чулки вязать, но она не послушалась и самочинно отправилась в Саров. Преподобный Серафим ее строго отчитал: «Зачем ты пошла по России? Ведь тебе брат Даниил не велел больше ходить по России. Теперь же ступай назад, домой!..»
Вот оно как: брат Даниил… Значит, не мог не знать и о брате Феодоре. Думаю, беседовал с ним Александр по дороге в Таганрог, наверняка беседовал, наедине, без посторонних, с глазу на глаз. А глаза у Серафима были удивительные, по-детски ясные, жгуче-прозрачные, проникавшие в самую душу, – глаза святого человека. Что ему сказал Александр, приняв благословение, и что тот ответил ему, коснувшись его головы легкой сухой ладошкой и трижды перекрестив во имя Отца, Сына и Святого Духа, навеки останется для нас тайной, которую мы не откроем, и загадкой, которую не разгадаем, сколько бы ни сидели в архивах и библиотеках. Не откроем, не разгадаем – и все-таки что?
Чудный сон мне Бог послал —
С длинной белой бородою
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
И еще вспоминается из Пушкина: «В путь отправился король…»
Глава девятая. Убийство Павла
«Едва императрица Мария Федоровна вошла в опочивальню и увидела тело супруга, громкий вопль излетел из груди ее.
Шталмейстер Муханов и доктор Роджерсон поддержали Марию Федоровну. Великие княжны тихо плакали.
С минуту все стояли неподвижно. Страшная тишина была вокруг мертвеца.
Тогда императрица стала приближаться к телу. Колени ее медленно сгибались, и она поникла, целуя маленькую, изящную, уже пожелтевшую, восковую руку императора.
– Ах, друг мой, – могла она только промолвить.
Вдруг загрохотали барабаны караула, стоявшего с другой стороны опочивальни.
Вошли Александр и Елизавета, сопровождаемые графом Паленом и князем Платоном Зубовым.
Златокудрый, юный Александр, несмотря на всю скорбь свою, проехавшись в Зимний дворец и обратно, овеянный весенним дыханием солнечного, прелестного утра, получив уже множество знаков беспредельного обожания со стороны государственных чинов, гвардии и толпившегося на улицах радостного народа, входя в опочивальню, внес с собою струю жизни и отражение блеска ее на нежных алых устах и чуть опушенных ланитах и на прекрасных очах своих.
Но когда он впервые увидел изуродованное лицо своего отца, с надвинутым на проломленный висок и зашибленный глаз краем шляпы, накрашенное и подмазанное и все же,