течениями, теперь она порывает эту связь. Беллетристы "Знания” считают более удобным выступать самостоятельно, легким строем, без тяжелой артиллерии и других родов литературного оружия»159. Горьковские сборники «Знания» расходились большими тиражами, они были свободны от предварительной цензуры, авторам платили большие гонорары, и напечататься там было мечтой многих. Несомненно, откладывало свой отпечаток на отношение Бунина к Горькому и сознание своего превосходства, при его второстепенном и зависимом по отношению к Горькому положении в общественной игре. (Теперь такое соотношение представляется просто абсурдным, как невероятным кажется, что Потапенко затмевал своей славой Чехова. Время всё поставило на свои места, Горький сегодня – лишь предмет принудительного изучения в советских школах, тогда как интерес к Бунину растет с каждым днем160.) Со своей стороны и Горький, опьяненный успехом и преклонением перед ним прогрессистской общественности, которая в те времена задавала тон, при всем его осознании бунинского гения, чувствовал себя гораздо значительнее, и это тоже отравляло их отношения.
И тем не менее, Бунина многое привлекало в Горьком: и его страстная любовь к литературе, готовность жить ради нее, и его искренние, восторженные, часто наивные порывы к прекрасному, доброму, возвышенному, и его нелюбовь к декадентству. Оба, сознавая свою несхожесть, как художническую, так и мировоззренческую, бывали часто взаимно неискренними и расчетливыми в своих отношениях, но бывали у них и моменты подлинной близости и любви. После окончательного разрыва в 1917 году, когда они стали открытыми врагами и резко полемизировали в печати, оба тем не менее с какой-то ревностью и грустью следили друг за другом. Горький часто поминал в публичных выступлениях имя Бунина (пренебрегая тем, что оно уже было запрещено в СССР) как великого мастера русской литературы, а Бунин, узнав о насильственной его смерти от рук сталинских слуг, испытал вдруг, неожиданно для самого себя, приступ глубокой скорби и жалости…
Впервые подлинное мироощущение Бунина проявляется в таких рассказах как «На хуторе» («Фантазер»), «На Донце» («Святые горы»), «Перевал».
Уже в рассказе «На хуторе» (1895 г.) есть и сожаление о быстротечности и печали человеческой жизни («Как, в сущности, коротка и бедна человеческая жизнь!»); и проклятая мысль о неизбежности смерти («Как же это так? – сказал он вслух. – Будет всё по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу – меня совсем не будет!» (здесь и далее: Пг. II. 27); и одиночество человека («один – как всегда»); и иллюзорность жизненной перспективы («Сколько лет представлялось, что вот там-то, впереди, будет что-то значительное, главное…»). Бунин говорит о невозможности счастья и – в то же время – о неистребимом и мучительном человеческом желании невозможного, об отчуждении человека от собственного «я», о загадочной трансцендентности сознания («Он чувствовал, что он сам следит за своею походкою и фигурою, представляет себя как другого человека, шагающего в полусвете старинной залы…»).
Но в то же время есть тут и сознание, что с такой безнадежностью нельзя ни жить, ни писать. Спасительное успокоение приходит от созерцания безмятежной гармонии природы и от сознания ее непостижимой тайны («Звезды в небе светят так скромно и загадочно; сухо трещат кузнечики, и убаюкивает и волнует этот шепот-треск…»). Позже стрекот насекомых и пение ночных цикад станет у Бунина постоянным символом неиссякаемой силы жизни, ее безостановочного и загадочного потока.
Но неубедительным, не разрешающим трагедии, а лишь смягчающим ее остроту, представляется в финале рассказа «На хуторе» умиротворение героя (и автора). Чувствуя эту неубедительность, Бунин значительно переработал его для последующих изданий. В первой журнальной версии161 было: «Поднимались тревожные мысли о смерти, о прожитом, в сущности на них был ответ, он ощущал в себе другое настроение, другой голос, который говорил: "Ну, так что же? Всё это было во веки веков и всегда будет"». Здесь утверждение «в сущности на них был ответ» – звучит категорически и обобщенно, как авторское резюме.
Позднее Бунин убрал его и свел всё лишь к субъективному ощущению героя: «И от этой глубины, мягкой темноты звездной бесконечности ему стало легче <…>. Он легко, свободно вздохнул полной грудью. Как живо чувствовал он свое кровное родство с этой безмолвной природой!» (Пг. II. 28). Смягчать безысходность тоски Бунина побуждало, вероятно, не только сознание абсолютной невозможности такой жизненной позиции, но – всё еще – и оглядка на прогрессистскую критику. Так в рассказе «Перевал», представляющем собой развернутую метафору в духе символизма: жизнь – трудное восхождение на вершину, спуск и снова непрерывное восхождение до тех пор, пока неизбежный конец не оборвет его, – «прогрессивный» критик остался недоволен фразой: «Дойдем – хорошо, не дойдем – всё равно»162, и Бунин убрал ее из всех последующих изданий рассказа.
Это же устранение безнадежности успокаивающим слиянием с природой, мы находим и в тогдашней лирике Бунина, в ней такое преодоление выглядит гораздо более убедительным, ибо из плана философского переносится в план экзистенциальный. Проблема решается экзистенциально, а не умозрительно, точнее не решается совсем, ибо решение ее просто отменяется в плане экзистенциальном как ненужное. «Ужели в жизни цели нет?» – восклицает разум. «Безумец, погляди кругом», – отвечает чувство («Он говорил в тоске тревожной»). И отчаяние из-за того, что «не разрешит твой ум тревожного сомненья, не объяснит он смысл земного бытия» («Поэту»), устраняется как «больная мысль» здоровой радостью жизни, «счастьем в жизни потонуть», упоением «счастьем жизни». Много лет спустя он запишет в дневнике (4 августа 1917 г.): «Способность ждать счастья – это и есть счастье»163. Он всегда повторял слова отца, что печаль сама по себе и есть самое большое несчастье.
Вопрос разума остается без ответа, ибо поэт уходит из сферы разума в область чувства и инстинкта, который говорит ему: «Не верю, что умру, устану». Эта разорванность человеческого существа между двумя сферами: разумом и чувством, духом и природой, – где в одной – трагическая неразрешимость вопросов, а в другой – бездумное опьянение жизнью, останется навсегда драматической доминантой всего творчества Бунина. Она находит свое замечательное выражение в прекрасном стихе «На распутье»:
Жизнь зовет, а смерть в глаза глядит.
Но упоение жизнью – лишь моменты экстаза, оно не может быть длительным состоянием. Очнувшимся сознанием оно начинает пониматься как обман. В программном рассказе «Перевал» (им Бунин открывает первый том прозы своего собрания сочинений в издании Маркса) мы читаем: «День опять обрадует меня людьми и солнцем, и опять надолго обманет меня». Приходится убеждать себя, что надо довольствоваться хотя бы той малой долей