— Посмотри, — сказал Кардинал. Он взял фото, вылезшее из щели. Записка о самоубийстве была здесь написана белым по черному. Но в верхней части снимка, по центру, обнаружилось кое-что еще — четко отмеченное черным тонером.
— Покрупнее, чем тот, другой, — заметил Ханн. — И никакого шрама. Я не эксперт, но я бы сказал, что тут большой палец совсем другого человека.
Чуть позже Ханн проводил его до лифта; какое-то время они стояли молча, ожидая, пока придет кабина. Потом отрывисто прозвенел сигнал, возвещавший о ее прибытии. Кардинал зашел внутрь и нажал на кнопку первого этажа.
— Эй, послушай, — окликнул его Ханн голосом человека, который долго что-то обдумывал. — Вся эта петрушка никак с тобой не связана? Я имею в виду — лично? Ты — не этот Джон, про которого написано в блокноте?
— Спасибо за всю твою помощь, Томми, — сказал Кардинал; дверцы между ними закрывались. — Очень тебе признателен.
Они отправились в Алгонкин-Бей в тот же день, а значит, за сутки Кардинал с Келли должны были вместе провести в машине в общей сложности восемь часов. Обратный путь был молчаливым.
Кардинал спросил у Келли, как все прошло с ее подружкой.
— Отлично. По крайней мере, она хотя бы не превратилась в овощ, не то что Ким. Она не отошла от искусства, и у нее, кажется, есть определенное представление о том, что происходит в мире.
Келли крутила прядь своих сине-черных волос и глядела в окно. Кардинал вспомнил, как его собственные друзья менялись к этому возрасту. Многие перестали им интересоваться, когда он стал полицейским; а немало его торонтских приятелей вычеркнули его из памяти, когда он вернулся в Алгонкин-Бей.
— Никогда ничего не знаешь о людях, — говорила Кэтрин. — У каждого свой собственный сценарий жизни, и иногда он не включает нас — обычно как раз когда мы жаждем в нем оказаться. А иногда он нас включает — обычно когда мы хотим, чтобы нас в нем не было.
А сейчас-то что, Кэтрин? Как мне быть, когда ты ушла?
— Поступай как коп. — Он представил себе, как она это говорит, с этой полуулыбкой, которая у нее появлялась, когда она его дразнила. — Ты же так всегда поступаешь.
Но это не помогает, хотелось ему с плачем ответить ей. Ничего не помогает.
Они миновали «Волшебный мир», громадный парк развлечений совсем рядом с Торонто, на севере, с остроконечной искусственной горой и гигантскими «американскими горками». Келли спросила, как все прошло в Центре, но Кардинал пробормотал в ответ что-то уклончивое. Он не хотел увидеть в ее глазах жалость и разочарование.
Когда Орилья осталась позади, она спросила:
— Полагаю, это означает, что мы пообедаем в «Солнечных часах»?
— К сожалению, нет, — откликнулся Кардинал. — «Солнечные часы» закрылись.
— Боже ты мой. Прямо конец эпохи.
Им пришлось удовольствоваться маленькими безвкусными сэндвичами в «Тиме Хортоне».
Когда они приехали домой, было уже темно. Холмы и деревья погрузились в безмолвие, целительное для ушей после несмолкающего грохота Торонто. К тому же здесь было холоднее. Наполовину спрятавшаяся луна озаряла локоны облаков, неподвижно висевшие над водой; озеро черновато поблескивало, точно лакированная кожа.
Открыв входную дверь, Кардинал наступил на уголок квадратного белого конверта. Он подобрал его, не показывая Келли.
— Пойду приму душ, — объявила Келли, снимая пальто. — Никогда не чувствуешь себя такой грязнющей, как после целого дня в машине.
Кардинал отнес конверт на кухню, держа его за уголок. Включил верхний свет и вгляделся в напечатанный адрес. Он был почти уверен, что различает тонкую паутинообразную линию, идущую через буквы М и R в словах «Madonna Road».
10
Во время своего первого визита Кардинал не заметил, как продуманно все устроено в кабинете доктора Белла — с расчетом на то, чтобы пациенты чувствовали себя комфортно. Большие солнечные окна с полупрозрачными занавесками, яркими, как паруса; психологические и философские труды, закрывавшие стены от пола до потолка и распространявшие умиротворяющий запах типографской краски, клея и бумаги; потертые персидские ковры, — все в этой комнате так и излучало стабильность, постоянство, мудрость, — то, чего так не хватает большинству пациентов психиатра. Это место было своего рода убежищем от жизненных бурь, коконом, так и приглашавшим посетителя к раздумьям о самом себе.
Кардинал угнездился на кушетке. Он заметил, что на другом ее конце скромно уложены коробки с «Клинексом», а на столике — не меньше «Клинекса», чем в похоронном зале Десмонда; он невольно задался вопросом, сколько раз Кэтрин сидела здесь и плакала. Может быть, она рассказывала и о том, как разочаровалась в собственном муже, который уделяет ей недостаточно много внимания, недостаточно добр к ней или недостаточно терпелив?
— «Как сильно она должна была тебя ненавидеть, — прочел доктор Белл свежую открытку. — Ты ее так подвел». — Он взглянул на Кардинала поверх маленьких очков для чтения. — Какова была ваша реакция, когда вы это прочли? Я имею в виду — первая реакция.
— Что он прав. Или она. Тот человек, который это написал. Что это правда: я ее подвел, и она, вероятно, меня за это ненавидела.
— Вы в это верите?
Мягкий взгляд доктора сосредоточился на нем: не исследование, не попытка просветить рентгеном, просто ожидание ответа; в очках у него отражались яркие квадраты окон.
— Да, я верю, что подвел ее.
Во что Кардинал не мог поверить, так это что он станет с кем-нибудь так говорить. Он никогда ни с кем так не говорил, только с Кэтрин. Что-то в докторе Белле — это его вежливое ожидание, не говоря уж о мохнатых бровях и обо всем этом вельвете, — так и вызывало на откровенность. Неудивительно, что Кэтрин он нравился, хотя…
— Что такое? — поинтересовался доктор Белл. — Вы колеблетесь.
— Просто вспомнил одну вещь, — ответил Кардинал. — То, что мне однажды сказала Кэтрин, после того как она от вас вернулась. Я понял, что она плакала, и спросил, что было не так. И как прошла беседа. И она сказала: «Я обожаю доктора Белла. Мне кажется, он потрясающий. Но иногда даже самому лучшему врачу приходится делать тебе больно».
— Вы сейчас об этом подумали, потому что мой вопрос причинил вам боль.
Кардинал кивнул.
— Психотерапевты говорят: «Сначала должно стать хуже, зато потом станет лучше».
— Да. Кэтрин мне тоже так говорила.
— Не то чтобы кто-нибудь действительно хотел, чтобы пациенту стало хуже, — заметил доктор Белл. Его руки играли какой-то латунной штучкой, стоявшей у него на столе. Она была похожа на миниатюрный паровоз. — Но все мы возводим линии обороны против определенных истин, касающихся нас самих или тех ситуаций, в которых мы находимся: в сущности, против реальности. Терапия предоставляет нам место, где мы можем безбоязненно разобрать эти укрепления. Разбирает их сам пациент, а не врач, но тем не менее процесс неизбежно должен быть болезненным.