ничего удивительного в таком обороте дел; ведь и Гарибальди[123]пришлось прожить некоторое время в Нью-Йорке, снискивая пропитание продажею сальных свеч.
11
Иногда, я задавал польским интеллигентам вопрос: не было ли восстание вызвано надеждами на иностранное вмешательство? Если б не было этих надежд, восстание, может быть, и не произошло бы? Поляки отвечали мне не все одинаковыми словами, но смысл ответов был одинаковый: надежду на иностранное вмешательство имели далеко не все повстанцы, и далеко не такую сильную; «главная причина та, которую высказал пан полковник Левандовский: притеснение, грабеж, кровопролитие; мера нашего терпения переполнилась. А последним толчком было то, что нашу молодежь, настроенную патриотически, стали забирать в солдаты. Не обращая никакого внимания на списки о возрастном составе населения, не соблюдая никаких очередей, хватают человека, которого считают настроенным бунтовщически, и посылают его за тысячу верст; там засадят его в казарму, муштровать будут, ругать, бить… Э, думаем, была — не была, айда в лес! дальше, что Бог даст. Вот и пошло, и разгорелось».
В ту пору, когда я был в Тобольске, об иностранном вмешательстве не было уже и помина, восстание было усмирено. Многие из моих тюремных товарищей скучали без газеты и время от времени покупали нумер «Голоса»[124]; для чтения газеты собирались обыкновенно в кружок, один читал, другие слушали; случалось, что ко мне обращались с просьбою быть чтецом и отчасти комментатором встречающихся там и сям необычных выражений; я охотно соглашался читать и, где требовалось, старался разъяснять своим слушателям все, казавшееся им непонятным.
В первом же нумере «Голоса», который принесли ко мне с просьбою прочитать его вслух, находилась между прочим коротенькая заметка под заглавием «взыскание», излагавшая в трех-четырех строчках приговор о ссылке меня в каторжную работу. Время от времени в «Голосе» появлялись корреспонденции из Варшавы, смысл которых был тот, что русские власти беспощадно изгоняют поляков из правительственных учреждений, каковы бы не были эти поляки, хотя бы и благонамеренные.
О земельных мероприятиях правительства в пользу крестьян Царства Польского и Литвы ничего не сообщалось в тех номерах газеты, которые бывали у меня в руках; и разговоров с поляками на эту тему в Тобольске у меня не было, впоследствии — бывали.
Книг у поляков было немного. Я заметил у одного какое-то сочинение Нарушевича, у другого — лекции Мицкевича о славянских литературах[125], у третьего (по профессии это был учитель гимназии) — монографию, и довольно объемистую, о яйцах польских птиц (Oologia ptaków polskich)[126]. Эти три книги остались у меня в воспоминании; но видел я их гораздо больше, только уже забыл, давно ведь это было.
12
Настроение польских интеллигентов было, насколько я мог судить, довольно доброе; они не унывали; упомянутые мною граф Чапский и воевода Грабовский — исключения, и таких исключений было немного. Однако же интеллигенты сравнительно с ремесленниками держали себя серьезно; шутливости и веселости было у них заметно меньше. Между интеллигентами были охотники попеть и в одиночку, и хором, и песен было немало; но пели они реже, чем ремесленники.
До прибытия в Тобольск я никогда не слышал польской песни; в «Колоколе» Герцена при описании какой-то варшавской манифестации было упомянуто о почталионе, который играл на своем рожке «Jeszcze Polska nie zginęła»; этими четырьмя словами ограничивалось все мое знакомство с польским песенным репертуаром. В Тобольске эта песня не была в ходу, пели ее очень редко и непременно с куплетами, присоединенными к ней в прошедшем (1863-м) году, в которых говорилось: «Велепольский[127] изрек, что мы погибнем в лесу; но бог сохранил нас».
Не особенно часто, но с большею выразительностью исполнялись две песни, по-видимому, очень подходившие к настроению интеллигентов. Одна из них представляла собой отрывок, кажется, из Мицкевича, и в ней особенно подчеркивались слова «А где еще живут поэты, там и народ жив». В другой выдавался припев: «Как обширна наша земля! На ней одно только племя. Поднимем же наши бокалы: будущность — там наше великое призвание».
Одна песня предназначалась как будто для крестьян, которых в Тобольской тюрьме почти не было; песню же эту нередко пели и интеллигенты, и ремесленники. В ней подается крестьянам иносказательный совет: «У вас худая трава, которая засоряет эту землю; пусть же парни бодро двинутся на поле». Припевом то ли к этой песне, то ли к другой, которую я забыл, были слова: «Бартош (уменьшительно-ласкательная форма имени Варфоломей), Бартош, не надо нам терять надежду; Бог благословит и спасет нашу родину»[128].
Была песня с задушевными воспоминаниями о конституции третьего мая[129]; другая обращалась к французам 1830 года:
«В июльские дни вы дали всему миру великое наставление о достоинстве народов»[130].
Были и песни с некоторым шляхетским привкусом. Одна: «Наш Стефан Баторий Великий громил московских бояр, не носил фрака и жилета — носил контуш и чамару. Отбросим назад вылеты (откидные рукава), закрутим усы вверх, оправим половчее пояс и пойдем танцевать»[131]. Другая: «Венгр и поляк — два брата, и при сабле, и при стакане»[132]. Третья, составленная вероятно в 1849 году, когда Турция гостеприимно приютила у себя и поляков, и венгров, которые успели спастись от преследования армий австрийской и русской: «Выпьем за здоровие Садыка-паши (Чайковского)!»[133]. Четвертая: «Кто с москалем дружит, того в две палки; цупу-лупу, лупу-цупу; того в две палки»[134].
Мне кажется, что чаще всего распевались две песни, которые, по-видимому, одинаково нравились и интеллигентам, и ремесленникам. Вот некоторые строфы первой песни, оставшиеся у меня в памяти; песня получила свое начало, очевидно, от событий 1848 г[ода]: «Что за шум? Царь развеселился: Гергей, изменник, сдался ему, прислал свою саблю. Опять свистят палки и плети, течет свежая кровь. Пируй, царь, а с тобою вместе твои сановники; подлость пусть сияет во главе нашего скопища, ведь во главе — царь. Постой, царь, постой; не кончилась борьба; Клапка еще держится в Коморне, слышна польская команда: Туй (целься)!»[135]. Из второй песни: «Когда-то валилась клочьями кожа с плеч, раздирали ее московские когти; а поляк все-таки отплясывал мазурку — нет другого такого, как мазурка. Сам Бог за нас стоит, ведь земля-то наша; итак, братья варшавяне, за саблю и — вперед! По старинному обычаю у нас два правила: друзьям отдаем сердце, а врагам — наколачиваем спину».
Довольно редко слышались гимны, представлявшие собою нечто среднее между песнью и молитвою. Один из них начинался словами: «Боже, отец наш! Мы твои дети,