меня хлам и тухлятина. Спасибо, Бог.
«Эй, Бог! Слышишь меня? Спасибо!»
Нет ответа.
29
Вечером смотрю на окно Будды. Примерзаю к скамейке у подъезда, уставившись на жёлтый прямоугольник. Может быть, чуть позже поднимусь к нему, но сейчас мне нравится быть брошенной и бесприютной. Это почти так же мучительно, как расчёсывать заживающую ранку – кровит, но и сладко до мурашек. В плеере «Ночные снайперы»: на одном берегу умирает чёрный стерх, на другом – танцует белый лебедь, а сердце в тисках. Они поют моё одиночество.
Дни текут, а Будда не меняется: позволяет дрейфовать рядом, пока сам расслабленно плывёт по течению. Так было всегда, но теперь мне хочется его хорошенько встряхнуть, закричать в лицо, что я существую и он должен с этим считаться! От одной мысли об Эмани внутренности стягиваются в узел. Будда не привязан к ней, но она дышит тем же воздухом и видит его спящим. Иногда мне кажется, что я не сдержусь и выцарапаю ей глаза. И это не ревность, нет, это моё право.
Спринга подходит со спины, садится рядом и тоже смотрит на окно. Её лицо под фонарём кажется маской японского актёра – неестественно белое, с чёрными провалами глаз и ярко-красным ртом. Снимаю наушники:
– Привет.
– Угу. Ты чего здесь?
– А ты? – отвечаю вопросом на вопрос.
– Да вот…
Киваю, будто это что-то объясняет.
– Тебя увидела, – нехотя продолжает Спринга. – Думала к Будде зайти, вы же меня искали. Ты и Каша. Скажи Каше, чтобы отстал, ладно?
– Почему?
– Я теперь с Киксом.
Так себе новость, крысёныш Енот уже рассказал. Но в голове не укладывается.
– Да ну, он же старый!
– Не старый, а взрослый.
Нет, старый. Пакостный белобрысый дядька с бесстыжими лапами. Только спорить бесполезно.
– И как оно? – спрашиваю.
– Неплохо, – безрадостно отзывается Спринга.
– И всё-таки, почему ты нас бросила? – обида заползает в голос против моей воли.
– Какая разница?
– Большая! Я хочу знать, что происходит, неужели непонятно? – прорывает меня. – Это неправильно. Мы ведь просто жили. Совсем недавно лазали на крышу и ничего особенного не делали. А сейчас всё разваливается. Ты, Будда, дома у меня, Фига-дура привязалась. Хотя плевать на неё. Но с нами-то что не так?
– Не знаю, – она снова поднимает голову к окну, словно точку ставит.
– А Тим Саныч? Он ведь тоже…
– Саныч – мразь! – перебивает Спринга.
«Мразь» звучит влажно. Будто с высоты бросили здоровенную жабу и она лопнула от удара о бетон. Мы чтим её гибель минутой молчания. Напряжённой, натянутой до предела минутой.
Понимаю, что сейчас Спринга встанет и уйдёт. Одно неосторожное слово – и я останусь одна. Опять.
– Объясни мне, – это звучит униженно, плаксиво, будто скулёж.
– Что тут объяснять? – вздыхает она. Тянет носом, откашливается и улыбается. Жутковатой такой улыбкой, вроде оскала киношного маньяка. – Саныч – гад, долбаный извращенец. А Чепа наверняка знал про папашку своего, а если не знал, то догадывался. Караулил же, следил. Только Саныч его отшил: «Стасик, твоя мама звонила, ей не нравится, что ты у меня целыми днями трёшься. Незачем нам с ней опять ругаться, сделай перерыв». И дверь у него перед носом закрыл. А я тоже… Тим Саныч же! Такой классный, всё понимает, всё знает, не то что остальные! Меня выбрал, отметил, тайна у нас, у-у-у… в общем, поздно я прочухалась, что к чему. У тебя платок есть? Холодно – околеть можно.
– Нет, платка нет. Перчатки дать?
– На кой мне твои перчатки? – злится она.
– Что он сделал, Спринг? – не отстаю я.
– Что сделал, то сделал. Но ты к нему не ходи. У них же всё схвачено – папаша не гнида, а больной на голову. Засунут в дурку на время, и порядок. А то, что он девчонок калечит, так больной же. Не ходи.
– Как калечит? – я, кажется, поняла, но надо ещё и поверить.
– Издеваешься?!.
– Нет. Я… он – это?..
– Это! – презрительно хмыкает Спринга. – Вот как оно называется – «это»! Ты прямо как моя бабуля!
Она встаёт:
– Ладно, чеши к своему Будде.
– Слушай, – хочу сказать что-то правильное, поддержать, но вместо этого выдаю: – Зачем ты одна к нему? Почему ходила? Ты же умная! Блин, ну почему?..
– Вот, соображаешь. Это я виновата. Сама нарвалась. Я – дрянь, с хорошими девочками такое не случается. И поделом мне. Но я могу и хуже, намного хуже, удивишься, какая я безнравственная.
– Нет, ты не…
– Только давай без сопливых сцен, а? Не надо мне твоей дешёвой жалости, – она поворачивается спиной, делает несколько шагов, но останавливается. – А Будде ты не нужна, даже как собачонка. Теперь уж точно.
Спринга ударила прицельно и попала в десятку.
– Эмани уедет, – говорю.
– Не она, так другая. В любом случае у него появилась бы девушка.
– Она ему не девушка!
– А кто?
– Никто!
Спринга снова смеётся, но на этот раз без горечи – легко и радостно:
– Ошибаешься. Никто – это ты.
30
Каждое утро я беру рюкзак и выхожу из дома, но в школе не появляюсь. Вместо этого шатаюсь по улицам до девяти, а потом топаю в компьютерный салон, где до рези в глазах штудирую околомедицинские сайты. Ещё немного, и можно будет сдавать экзамен на спеца по синдрому Дауна. Я не ищу что-то конкретное. Это похоже на зависимость, на нервный зуд. К тому же, пока я торчу за пыльным подвисающим компом, все другие мысли из головы улетучиваются. Про Будду, Эмани, Спрингу, Чепу и Тим Саныча. Последние из списка кажутся мне отвратительными. И Спринга тоже, хотя к ней надо бы испытывать сочувствие. Но это так… это грязно. А я лицемерка, знаю. Истинная дочь своей матери.
Ма похожа на видеозапись, которая работает в замедленном режиме. Она словно ушла в глубокую спячку, признаки жизни подаёт по инерции. Смотрит и слушает внутрь, а не в мир. Отец старается приезжать за полночь, а сваливать чуть ли не с рассветом. Его можно понять, наш дом похож на кладбище: неподвижный сумрак, увядшие букеты, и понурые мы скорбно стоим возле ямы, в которой пока пусто. Отец ещё не знает, почему всё так обернулось. Думает, что Ма нафантазировала подлую измену и ревнует его к Инусику. Но я-то в курсе. И от этого только тяжелее.
Я хотела сказать им – ей и отцу. Напасть без предупреждения, пока мы окончательно не мумифицировались. Вывалить всё, что знаю. И про скрининг, и про пороки развития, про всё. Потому что пока Ма медлит, а я делаю вид, что