моя мама не знала названий деревьев и птиц, насекомых и экзотических животных, не отличала одни минералы от других. Ей нравились посредственные певцы и писатели. Конечно же… Но она стремилась постичь красивое, большое и глубокое, не будучи к этому подготовленной. Никто никогда не учил ее пониманию того, чему Гум пытается научить меня. Она надевала идиотские платья, потому что хотела нравиться и быть любимой, слушала концерты, потому что надеялась прочувствовать красоту музыки. Ее трогали народные исполнители и писатели, потому что у нее было простое и чистое сердце. А статьи из Times и Post она читала, пытаясь понять мир, частью которого тоже хотела быть.
Ты никогда не думал, что она могла быть искренней, не так ли, Гум? Никогда не предполагал, что она была просто-напросто живым существом? Живым существом, ищущим знания, красоту и любовь. Видимо, нет. Для меня она была таким существом, несмотря на все ее недостатки. Даже, скорее, благодаря им. Но да, я забыла, у тебя ведь нет изъянов! Ты обладаешь исключительно хорошим вкусом… бесчеловечный ты!
А еще она страстно любила свой сад, наверное, даже больше, чем меня. Тот сад, где ты увидел меня впервые, помнишь, Гум? Тысячу раз ты пересказывал мне, какой я предстала перед тобой тогда – в очках и с черным платком в горошек, повязанным вокруг груди. Но ты так и не разглядел сад, так и не увидел его. А стоило бы, может, всего этого и не произошло бы. Мама лелеяла свой сад, выравнивала газон. У нее было врожденное чувство цвета и пропорций, ароматов и материй: «Вот этот цветок может уколоть, а эти листья мягкие и нежные». Здесь тень, а здесь свет. Тут журчит вода, а тут твердая земля и полуденное солнце. Каждый раз она постригала свой единственный розовый куст с огромной осторожностью, будто ничего дороже у нее не было. Ты не знаешь, что для нее и для меня этот сад был раем, местом разговоров и объятий летними вечерами, пока я не подросла (потом мы перестали обниматься). Будучи совсем малышкой, я считала его моим необъятным лесом, миром, полным необыкновенных уголков. Я пряталась среди цветов, когда мы с мамой играли в прятки, проводила там дни напролет в компании куклы, выносила на газон игрушечный сервиз для воображаемых гостей. Именно в его тени мы проводили мои дни рождения, а зимой, когда сад отдыхал от цветов, перекидывались снежками с подружками.
Часть прошлого умирает с любимыми людьми. Та недопонятая часть, к которой остается столько вопросов. Я никогда не узнаю, любила ли она моего отца, хотела ли рожать меня или я была случайным ребенком, любила ли она этого мужчину, что сегодня не дает мне свободы, каким было ее самое приятное воспоминание, самый лучший день в ее жизни.
Да, Гум, мама, возможно, не была умнейшей женщиной, но что ты знаешь о красоте и человечности? Ты выгнал нас из рая. Теперь я здесь, с тобой, на сцене, полной ловушек и соблазнов. Земля – место греха. А я – подвешенная, как моя кукла. Мои единственные реплики – те, что ты диктуешь. Единственный сценарий – твой. Правда, у него беднейшее содержание: владеть мной, как демон. Я нахожусь здесь, будто в адском гнезде, и не могу увидеть будущее. И, как моя мать, без настоящей любви.
Ноя найду! Клянусь, я найду способ с тобой справиться.
* * *
Я увидела сперму и моменты высшего наслаждения мужчин. Это произошло сегодня напротив аптеки, когда мы с Гумом были на улице. Воскресным утром все они прогуливались со своими женами. Я смотрела на них. Они были в парадных костюмах, начисто выбритые и надушенные, и вдруг я увидела, как сперма течет из штанов этих мужчин, сочится позади них, словно слизь за улитками, и порождает детей. Потомство как раз шло следом. Я увидела эти литры, миллионы литров спермы. Из них образовывались ручьи, реки, а потом – гигантский океан. Никому из этих мужчин не принадлежащее море спермы – закон больших обезьян, их первородное насилие и подпитка для их безумия. Невидимое, оно окружает нас и гонит свою безымянную бурю по улицам. Каждый мужчина – его носитель. В том, что висит у него между ног, он носит частичку этого моря, которое засасывает женщин в пучину.
* * *
Кристально-чистый зимний день. Я выкрала его у времени, выкрала у Гума. Сухие пирожные и чай – все, как у взрослых. Перед глазами бесконечная жизнь. Мы лежим на широком диване в большом доме твоих родителей, и я слушаю твой рассказ. Я согласна. Я соглашаюсь, как Медуза. Ты любишь театр, животных, хочешь уехать жить далеко отсюда. Я говорю: «Тогда нужно жить рядом с крупным городом». Мы решаем, что лучше всего будет неподалеку от каньона – Каньона Лорел в Лос-Анджелесе – или на берегу реки Гудзон в Нью-Джерси, там, где за мостом можно видеть Нью-Йорк. Да, пусть все будет совсем рядышком, чтобы все видеть, все чувствовать: вой койотов и шум толпы в театральных холлах, летающих кругами над нашими головами орлов и взволнованные фигуры актеров на сцене.
Из носика чайника, похожего на лебединый клюв, все еще струится пар.
«Мне нравится твоя страстная натура, – сказал Стэн, – она будто освещает тебя изнутри. Давай уедем, когда захочешь. Мне семнадцать с половиной, скоро будет восемнадцать. Может, это прозвучит глупо, но, если ты будешь со мной, ничто меня не остановит».
Он был так красив, спокоен и решителен. Я сказала: «Важен не свет внутри нас, а тот, который мы излучаем. Ты излучаешь много света!»
Он улыбнулся, очертил пальцем контур моего подбородка, будто хотел нарисовать его, и промолвил: «Ты тоже вся светишься».
Секунду подумав, я ответила:
«Нет, в себе я не нахожу света! Он так долго был заперт там, так долго боролся там с тьмой, что не знаю, появится ли он вновь, понимаешь, о чем я?»
«Да, тогда нужно тебя потереть, снова вдохнуть в тебя жизнь, как в лампу Алладина… И он вернется! Долорес, ты ошибаешься! Вот ведь он, я вижу твой свет. Прямо здесь. В твоих глазах, на твоей коже, на твоих губах…»
Он пододвинул ко мне свое лицо и руки, и я стала плакать, прошептав только: «Помоги мне, Стэн, помоги».
«Что ты говоришь?»
Ничего. Я молчала.
Облака в небе медленно и низко плыли. Небо было так близко к земле. Пошел снег, и мы вышли в сад, побежали к снегу и стали ловить снежинки. Одна из них задержалась в воздухе, подрагивая в