— Ты можешь, черт побери, выслушать меня? Я говорю тебе, что все номера, оканчивающиеся на семерку, не выигрывали уже больше года!
— Выигрывали!
— Не выигрывали! Дома у меня выписаны все номера за два года. Все точно записано. И я говорю тебе, что ни один номер, кончающийся на семерку…
— Нет, семерка выигрывала! И я могу сказать тебе, черт побери, номер. Он кончается на четыре и семь. И было это в феврале, во второй неделе февраля.
— Бабушку твою в феврале! У меня все это записано черным по белому. И я говорю тебе, ни один номер…
— Заткнитесь наконец! — сказал третий мужчина.
Они спорили о лотерее. Пройдя метров тридцать, Уинстон обернулся. Они продолжали яростно спорить. Пролы проявляли самый серьезный интерес к лотерее и громадным еженедельным выигрышам. Вполне возможно, что для миллионов пролов именно лотерея была главным, едва ли не единственным оправданием существования. Лотерея была их радостью, безумием, лекарством, стимулятором умственной активности. В лотерее даже малограмотные обнаруживали способности к сложным вычислениям и изумительную память. Целый клан, например, жил тем, что продавал системы разгадок, прогнозы и амулеты, помогавшие выиграть. Уинстон не имел никакого отношения к организации лотереи, этим занималось Министерство Изобилия, но он знал (в общем-то все члены Партии знали), что большинство выигрышей — миф. Выплачивали лишь небольшие суммы, крупные выигрыши доставались людям несуществующим. Устроить это не так уж трудно, так как между различными частями Океании не было устойчивой связи.
И все же — если есть надежда, то она в пролах. Этой мысли надо держаться. Разумная мысль, разумные слова, но лишь на улице, при виде людей, идущих навстречу, Уинстон поверил в это. Улица, куда он свернул, спускалась с холма. Место показалось ему знакомым. Где-то рядом должна проходить главная артерия района. Впереди уже слышался шум. Улица круто повернула и закончилась ступенями, спускавшимися в аллею, на которой несколько торговцев торговали залежавшимися овощами. Уинстон сообразил, куда забрел. Аллея выходила на главную улицу, а за следующим поворотом, в пяти минутах отсюда, была лавка старьевщика, где он купил записную книжку, ставшую теперь дневником. Чуть дальше, в канцелярском магазине, он приобрел вставочку и бутылку чернил.
С минуту он помедлил на верхней ступеньке лестницы. Напротив располагалась маленькая шумная пивная. Ее окна были такие пыльные, что казалось, они подернуты изморозью. Сгорбленный, но очень энергичный старик с торчащими по-рачьи усами толкнул дверь и вошел в пивную. Уинстон подумал, что старику по меньшей мере лет восемьдесят и во время Революции он уже был зрелым человеком. Этот старик и его немногочисленные ровесники — последнее связующее звено между сегодняшним днем и исчезнувшим миром капитализма. В самой Партии практически не осталось людей, чьи взгляды сформировались до Революции: старшее поколение почти полностью уничтожено в больших чистках пятидесятых и шестидесятых годов, а те, кто уцелел, давно запуганы и доведены до полной интеллектуальной капитуляции. Словом, из всех оставшихся сегодня только прол может честно рассказать о том, какой действительно была жизнь в начале века. Уинстон вдруг вспомнил абзац из учебника истории, который он переписал в свой дневник, и у него возникла сумасшедшая идея. Он зайдет в пивную, познакомится с этим стариком и расспросит его. Он скажет ему: «Расскажи мне о своем детстве. Какой была жизнь в те времена? Хуже или лучше, чем сегодня?»
Быстро, чтобы не успеть испугаться и передумать, Уинстон спустился вниз по ступенькам и пересек узкую улицу. Безумие, конечно, безумие. Как водится, нет никаких правил, запрещающих заговаривать с пролами или заходить в их пивные, но это настолько необычно, что не может пройти незамеченным. Если появятся патрули, можно будет сказать, что он почувствовал себя дурно, но вряд ли они поверят. Он толкнул дверь, и отвратительный гнилой запах кислого пива ударил ему в лицо. Когда он вошел, гул голосов стих. Он чувствовал спиной, что все смотрят на его синюю партийную форму. Люди, игравшие в дротики у противоположной стены, на минуту прекратили свою игру. Старик, которого он высматривал, стоял у стойки и препирался с барменом, рослым, полным молодым человеком с крючковатым носом и огромными руками. Несколько любопытных стояли рядом со стаканами в руках и наблюдали за перепалкой.
— Я прошу тебя по-хорошему, так? — говорил старик, драчливо распрямляя плечи. — А ты говоришь, что во всей твоей чертовой пивнушке нет ни одной пинтовой кружки?
— А что такое, черт побери, пинта? — сказал бармен, наклоняясь вперед и опираясь пальцами о стойку.
— Вы только послушайте, что он говорит! Называется бармен, а не знает, что такое пинта! Пинта — это полкварты, а четыре кварты будет галлон. Скоро мне придется тебя и азбуке учить.
— Никогда не слышал, — отрезал бармен. — Мы наливаем литр или пол-литра. Больше ничего. Вот стаканы перед тобой на стойке.
— А я хочу пинту, — настаивал старик. — Тебе не удастся так легко отделаться от меня. Когда я был молодым, не было этих чертовых литров.
— Когда ты был молодым, мы все еще жили на деревьях, — сказал бармен, подмигнув стоящим вокруг зевакам.
Все захохотали, и натянутость, возникшая при появлении Уинстона, казалось, исчезла. Седые, давно не бритые щеки старика покраснели. Он повернулся, чтобы отойти от бара, и наткнулся на Уинстона. Уинстон вежливо взял его за руку.
— Позвольте, я угощу вас? — сказал он.
— Вы джентльмен, — ответил старик, снова распрямляя плечи. Казалось, что он не замечает синей формы Уинстона. — Пинту! — приказал он бармену агрессивно. — Пинту встряски.
Бармен взял две толстые пол-литровые кружки, ополоснул их в ведре под стойкой и нацедил в них темно-коричневого пива. Ничего, кроме пива, в пабах для пролов не было. Считалось, что пролы не должны пить джин, хотя они легко могли достать его. Игра в дротики возобновилась с новой силой, а зеваки у стойки принялись обсуждать лотерейные выигрыши. Об Уинстоне на время забыли. У окна стоял карточный столик, за которым они со стариком могли поговорить спокойно и никто бы их не подслушал. Все это чертовски опасно, но, по крайней мере, здесь нет монитора. Он сразу это заметил, как только вошел.
— Мог бы налить мне и пинту, — ворчал старик, устраиваясь за столиком. — Пол-литра мало. Никакого удовольствия. А литр слишком много. Не помещается. Не говоря уже о цене.
— Наверное, многое изменилось с тех пор, как вы были молодым, — бросил пробный шар Уинстон.
Бледно-голубые глаза старика окинули весь зал — от стены, где играли в дротики, до бара и от бара до дверей в туалет, словно он вспоминал, какие перемены произошли в пивной.
— Пиво было лучше, — сказал он наконец. — И дешевле! Когда я был молодым человеком, легкое пиво — мы называли его встряской — стоило четыре пенса за пинту. Но это было, конечно, до войны.
— О какой войне вы говорите? — спросил Уинстон.
— О всех, — неопределенно сказал старик. Он поднял свою кружку, и плечи его опять распрямились. — Желаю вам самого крепкого здоровья!