было оказаться днем в городе, он остро переживал эти недолгие часы свободы. Трешка зажата в руке, сердце колотится, горят щеки. Вот ты остановился — все! Никуда не надо спешить, ничего не надо объяснять, оправдываться, врать. Ты один. На деревьях возятся и орут грачи, просыхает асфальт, на солнцепеке пацаны играют в «чику». С такими же беглецами он шел в кино. Кассирша подозрительно смотрела на них из своего окошка. Они жались по углам, стараясь не попадаться взрослым на глаза. Там, в темноте зрительного зала к нему подкрадывался страх, неизбежность расплаты тревожила и отравляла все удовольствие. Со временем он не то чтобы понял прелесть запланированных развлечений, но просто научился беречь свое спокойствие. Жить так стало приятнее и легче. Он быстро вошел во вкус... Взрослеешь, учишься жить и избегать всего неясного и сложного, привыкаешь играть наверняка, появляется оглядка, и однажды замечаешь, что ничего твоего в тебе уже нет, а есть житейская сметка, опыт... Опыт? Не шибко он у него легкий. Вот второму пилоту — чистенький такой, ухоженный — мать до сих пор готовит завтраки в полет. А у него все по-другому было: похоронка с фронта, смерть матери на покосе (упала на литовку), деревня, из которой он ушел в город, чужие люди, холодные спальни ремесленного училища.
Жизни не допускаешь... В самом деле, и вспомнить вроде нечего. Ну, дела. А кроме? Кроме дел ничего и не было. Пустота. Но, с другой стороны, у него и мысли не возникало, чтобы как-то заполнить эту пустоту. Он не ощущал ее, разве что иногда, время от времени, в последние годы... Что-то он там говорил еще про осторожность, про деньги. Да, о деньгах толковал его землячок, точно про кого-то другого говорил «скупердяй», «жмот», вроде бы не о нем, но он-то знал, про кого речь... Деньги. Он сам их заработал, он узнал им цену, когда мыл и чистил, и заправлял самолеты, а потом учился. И чего ради он о деньгах повел речь, для него-то они всегда были бумажками, сором. Ничего этот отрепыш, прости господи, не имел, кроме куртки да засаленного форменного костюма, дома — шаром покати... Но вот что верно, так это про осторожность. Жизнь твоя, говорит, незаметно исчезла вместе со всем, чего ты избегал. Тебе, мол, надо решиться однажды, сделать шаг. Но он уже не хочет перемен. И не потому, что боится их, а потому, что не видит такой причины, из-за которой этот шаг надо делать... Сделать шаг. Жениться, что ли? Нельзя сказать, чтобы он вовсе не думал об этом. Мысль о женитьбе молчаливо жила в нем, он присматривался к женщинам, но когда начинал строить планы семейной жизни, то не мог удержаться от кривой усмешки. Нескладно у него получалось с ними, с бабами. Он был осторожен сначала из боязни попасть впросак, потом из страха быть отвергнутым, потом из-за печального опыта, который приобрел. Женщины вносили в налаженное его существование суету, напряженность, как в детстве его куда-то несло, он забывал себя, терялся. В общем, нескладно все получалось. Стоило ему близко сойтись с какой-нибудь из них, как он обнаруживал, как непрочна его уверенность в себе. Женщины выталкивали его в другую жизнь, навязывали свои заботы и привычки... Они уходили, и он возвращался к своему одиночеству.
Трудно с ними ладить, с бабами, непонятный они народ. Он-то ладно, бирюк, воспитания нежного не получил да и в красавцы, надо сказать, не вышел. А вот их второй пилот, тот ведь прямо артист. Стоит, бывало, у окна, высокий, красивый, и скучно так смотрит на улицу. Окликнет его кто-нибудь, он повернется: дескать, что тебе, а сам, похоже, и не видит, кто его позвал. Или в буфете: возьмет чашку кофе, сидит, смотрит в нее. Официантки вокруг увиваются, а он их и не замечает. Те к зеркалу, поправят прически и — к нему: привет! А он: привет! И снова глаза в чашку. И даже та, из отдела перевозок, не чета этим вертихвосткам, вроде случайно окажется рядом, стоит, смотрит на него, говорит что-нибудь. Только он все равно ничего не видит и не слышит, и вид у него точь-в-точь такой, будто он потерял что-то.
Бортинженер пробежал глазами по контрольному пульту, отмечая показания приборов, пошевелил плечами, поудобнее уселся, задумался.
...В парке им никто не встретился. Его дружок принес кусок рессоры, они сбили с качелей замок, очистили их от сырого рыхлого снега, и тут началось. Тяжелая, обитая железом лодка взлетала в весеннее небо, зависала в слепящей синеве и падала в тень кустов, в холод и запах талого снега. Они орали, передразнивая грачей, пели, выкрикивали случайные слова, а то, что казалось забытым, — ссора с мастером, потерянный инструмент, невыполненное задание по слесарному делу, — все это делалось ощутимей, и мысль о расплате, загнанная на дно памяти, росла, тревожила его и, наконец, заставила сказать: «Хватит, пошли».
Второй пилот
Второй пилот отпустил штурвал. Качнулась колонка управления: командир взял машину на себя.
Когда молодой летчик услышал звуки солирующего фортепьяно, самолет представился ему музыкальной фразой, материализованной в пространстве. Он улыбнулся этой мысли, а потом увидел всю картину — серебристая машина в ночи, полной звезд и ледяных игл, языки пламени из турбин и отсветы навигационных огней на плоскостях. Он еще улыбался, когда звуки фортепьяно больно ударили по сердцу: он узнал музыку.
Летчик открыл глаза. Перед ним мягкими толчками ходил штурвал.
Тот самый концерт. Концерт, который они слушали вместе. Кончено. Он сказал себе это и постарался сразу все забыть. Он не хотел больше думать о ней. Он говорил «кончено», а прошлое звучало, мелькало, проносилось перед ним, и он снова с мучительной остротой ощущал все, что ему довелось пережить в ее комнате, и снова видел белые стены домов, слышал звон трамваев, чувствовал запах пыли и битого кирпича, вязкую духоту летнего полдня. Он не хотел никаких воспоминаний, но, разбуженные музыкой, они бились в нем, живые, горячие. А ему не это надо было. Он должен все забыть, чтобы больше не отчаиваться, не тосковать, не ворошить обид, не ждать, не надеяться. Кончено. Ему это надо было понять еще тогда, в ее пустой комнате, но он не хотел понимать.
Впервые он слушал этот концерт вместе с ней. «Ты романтик, — сказала она. — Тебе понравится». Он все запомнил: ее с бледным лицом, красный бархат кресел, свинцовый блеск органных труб, даже цифры гардеробного номерка. В антракте они пили холодный вишневый сок. Его приносили в запотевших стеклянных